Том 2. Произведения 1909-1926 - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фигуру он имел сытую, несколько намеренно ленивую; на крупном синем подбородке поместилась неожиданно круглая ямочка, и это очень нравилось дамам. Его служебное положение теперь и в будущем и уменье устроиться тоже нравилось многим дамам, но на такую чересчур дорогую собственность, как жена, Иван Петрович пока не посягал. Он ценил два перстня на руке начальника отделения Юлия Адольфовича Эмерика; это была изящная работа и милые камни: четыре топаза с рубином в середине и кошачий глаз. Одно время он любил меха: как-то один его сослуживец, переведенный в Сибирь, прислал ему красивую кунью шкуру, с этого и началось. Теперь у него были четыре голубых песца, редкостные шеншиля, чернобурая лиса и белый волк — все по случаю. Но меха надоели, и трудно было с ними. Потом он увлекся старинными камеями, которых не портила моль и которые говорили о серьезности и прихотливом вкусе. Теперь его занимали перстни и набалдашники палок.
Конверты для писем он покупал какие-то уж очень необычайной выделки и, написав письмо и надушив его, долго думал над тем, как наклеить марку, чтобы вышло не по-казенному в правом или в левом углу и не по-мещански на заклейке, а на каком-нибудь совсем неожиданном месте.
Удивляться чему-нибудь он считал, конечно, дурным тоном; он и без того верил в широту человеческого ума и беспредельный размах натуры. Если же попадалось что-нибудь такое, что вообще и всеми считалось исключительным, то в таких случаях он умел невысоко и неторопливо поднять руку, шевельнуть большим пальцем, точно откупоривал пробку, и с весом произнести: «Да!.. Это номер!..»
Было мучительно жуткое в его жизни — это когда он начал лысеть. Потом он свыкся с этим, конечно, как свыкаются все.
Когда же пришел к непобедимо ясному выводу, что мясная пища страшно вредит здоровью, круто перешел на вегетарианский стол.
IIВ Курске дама со шпилькой вышла; мужских калош тоже уже не было заметно. Дама другая, небезобразная, живо беседовала уже в дверях купе с жандармским ротмистром, и ротмистр, изгибаясь, все хихикал повизгивая, как дрозд. Студент и старик оставались: оба ехали куда-то дальше.
Чекалов смотрел вниз на старика с особой брезгливостью. Все в нем было ему противно: и его неопрятная шинель, и облезлая папаха, и нанковые шаровары, и желтые, может быть, несколько месяцев нечищенные сапоги, и широкий крепкий рубчатый ноготь с черной каемкой на большом шишковатом пальце правой руки, и чин его… Что это значит — одна звездочка на казачьем погоне?.. Штык-юнкер? Подхорунжий?.. Чекалов вообще не любил военных и всех, кто носил серую шинель, но подхорунжий этот тем более был какой-то перелицованный капрал; если бы он не был так стар и так грязен, то, пожалуй, мог бы служить курьером у них в департаменте.
Он и сам, этот старик, казалось, чувствовал себя не совсем ловко: он на всех глядел предупредительно и внимательно, молчал и всматривался, а глаза у него были большие, серые, в сухих морщинистых орбитах.
Раз как-то он вздумал заговорить со студентом. Осматривая зачем-то свой длинный, остро отточенный кинжал и заметив, что и студент смотрит с любопытством на блестящее лезвие, сказал поспешно:
— Его и медведь боится!
— А-а, боится?.. — Студент нагнулся поближе к кинжалу и протянул: — Вещица серьезная.
— Шашки не боится — кинжала боится… Почему? — Сделал очень строгое лицо и добавил: — Лапами хватать ему нельзя — вострый… И оттуда вострый и отсюда вострый — никак.
Студент помолчал и спросил:
— А вы откуда едете?
— Владикавказ!
— Гм… А куда едете?
— Петербург!
Студент кашлянул, замолчал и уткнулся в какую-то книгу, а старик долго смотрел на него вопросительно: не спросит ли еще чего-нибудь, ожидающе жевал губами, но, не дождавшись, принялся, точно дело делал, упорно глядеть в окно; и глядел долго.
Потом как-то около Орла он вздумал вступить в чужой разговор — небезобразной дамы в дверях и визгливого ротмистра в коридоре — о женах:
— Как это говорит жена: с мужем жить нельзя?.. Почему это нельзя?.. Ты посмотри эту нельзю, и оказалось, никакой нельзи нет: можьно!.. Туды-сюды — пощунял ее хорошо — можьно!
На слове «пощунял» старик сильно сюсюкнул, и никто не понял этого слова, а дама, обернувшись, весело спросила больше студента, чем старика:
— Что-о?.. Послюнявил? — И должно быть, чтобы не рассмеяться, обратилась к старику: — Вы мусульманин?
— Нет, православный!
Старик снял папаху, обнажив совершенно голый череп, высокий и вместительный, и, перекрестившись, добавил о себе еще:
— Я — осетин. — И пожевал челюстью.
Он браво оглядел всех, явно ожидая, не спросит ли кто-нибудь еще о чем-нибудь, но никто не спросил, и старик опять уперся глазами в окошко, а день был без конца пасмурный, мелко дождливый.
Часам к пяти вечера стало уже заметно темнеть. Что старик целый день не ел ничего, это видел Чекалов. Теперь он развязал свой желтый кожаный, похожий на ранец чемодан, опоясанный веревочкой, вынул оттуда кусок белого овечьего катыка, водку и серебряный стаканчик; чтобы выпить стаканчик, страшно разинул рот. Заел сыром, ворочая челюстью, как жерновом, потом выпил другой стаканчик и третий. Чуть покраснел; спрятал сыр и водку; вытащил пару попорченных яблок; угостил ими студента:
— Ешьте!
— Да нет, знаете ли, я не хочу, — улыбнулся студент.
— Не хочу, не хочу, как это не хочу? Ешьте! — Серые глаза явно обиделись.
Студент, подумав, начал лениво и продолжительно чистить яблоко своим новеньким перочинным ножичком, а старик покачивал головою, следя за его белыми руками, сам же так страшно работал огромной челюстью, всюду по груди волоча и трепля бороду, что Чекалов даже отвернулся, гадливо зажмурясь.
В Туле дама перешла в купе к ротмистру, а к ним сел высокий длинноволосый, профессорской внешности, новый пассажир, седой, в тяжелой шубе и шапке.
На вокзале Чекалов обедал, а придя, не хотел уже лезть наверх. Он сел рядом с новым пассажиром и только придумал, о чем заговорить с ним, как подхорунжий, уже улегшийся и накрывшийся шинелью, поднял голову:
— Ты что же не ложишься спать, дед?
— А? Это мне?.. Ничего, я лягу, — мирно улыбнулся профессор.
— А ты ему освободи, — твое вон наверху место! — повернулся подхорунжий к Чекалову.
— Что? — удивился Чекалов. — Это… ты мне тычешь?
— Куда тычешь?.. Ты день-деньской спал, никто не мешал, а ты сел — человеку мешаешь… Всякий спать обязан!
Чекалов подумал и решил на него не серчать: старый, глупый и пьяный.
— Спи себе, — сказал он брезгливо; он поднялся и обратился к профессору: — Располагайтесь, пожалуйста! — а сам вышел из купе в коридор.
— Да я не хочу!.. Да мне и ехать недолго, — всполошился профессор. — Куда вы?
Из коридора Чекалов невольно прислушался, не скажет ли чего подхорунжий, но, наведя порядок, старик только ворчнул что-то про себя, совсем невнятно, по-петушиному, и тут же залился бурливым храпом. Войдя снова в купе, Чекалов долго говорил с профессором, оказавшимся управляющим большого подмосковного кирпичного завода, о последних новостях из газет, о морских купаньях и винограде, о ценах на кирпич прежде, лет десять назад, и теперь.
IIIВ Москву приехали часов в десять. Выходя из вагона, Чекалов выпустил из виду старика, но, садясь на извозчика, он увидел знакомую серую шинель и черную папаху, белый угол подушки и желтый чемодан; все это проворно прыгало под дождем по мокрым, скользким камням мостовой к подошедшему вагону трамвая. И Чекалов подумал: «Экий старикашка ходкий!..»
В Москве Чекалову было как-то всегда не по себе: этого растрепанного города он не любил. Все, что напоминало здесь Петербург, казалось незаконно присвоенным, а что было свое, местное, ему было решительно чужим: все эти трактиры вместо ресторанов, специалисты по шитью поддевок, пьяные городовые на постах, дрянные извозчики, Трубные площади, Плющихи и Самотеки, — бог с ними!
Когда он приехал на Николаевский вокзал, от которого пахнуло уже близким Петербургом, не торопясь закусил у буфета, выпил пива, которое велел подогреть, чтобы не простудить горла, взял газету и уселся ждать поезда, — подошел подхорунжий, весь в свежих блестках дождя.
— А вы уже здесь?.. На извозчике?
Чекалов немного подумал, отвечать ему или не стоит, и ответил, не подымая глаз от газеты:
— Да, на извозчике.
— Ну вот… А я на трамвае за пятачок! Небось гривен шесть дали?
— Восемь.
— Во-семь?.. M-м… Ну, как это вы — семьдесят пять копеек лишних!.. Очень жалко! — прищелкнул языком и закачал папахой.
Чекалов длительно и строго посмотрел на него, закрылся, раздраженно шурша газетой, и ничего не сказал.
— Нужно бы тут щец съесть, а?.. — спросил несмело старик.
— Ну и съешь! — сквозь зубы, зло бросил Чекалов.