Играл духовой оркестр... - Иван Уханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Езжай, Леонтий! — умоляюще-отчаянно воскликнул Пологов.
Баев стукнул дверкой и пошел прочь.
Машины дружно, мягко взревели моторами и, нарядно поблескивая стеклами кабин, лихо помчались по багряной степи.
Пологов глядел им вслед и, дрожа всем телом, тихонько, беззвучно плакал. У него было такое чувство, как будто его обокрали. До этой встречи с Баевым и Кочкиным он после смерти Васи Овчарова ни разу еще не видел себя таким одиноким, как сейчас. У него всегда были они — Леня и Федя. И не беда, что он редко с ними встречался. Они жили в его памяти, и уже только одно намерение, постоянная и легкая возможность встречи согревали и радовали сердце. Теперь они как бы изъяли себя у Пологова. Но он не забудет их, как невозможно забыть детства, только груз этой памяти будет ему теперь нелегок.
И еще он подумал, что после гибели Овчарова прошло всего сорок дней, а Вася за это время в его мыслях очень изменился, стал намного старше, мудрее.
— Дмитрий, пошли. А то холодает, — услышал Пологов и оглянулся. Возле оградки стоял Михаил. В сумерках его смуглое лицо казалось еще грустнее и красивее, чем днем. Пологов послушно встал.
Они выбрались с кладбища и не спеша зашагали по степи в стылой сумеречной тиши. Над закатом празднично золотились облака, в поселке заиграла чья-то свадьба. Из веселого гвалта хорошо выделялись чистые девичьи голоса, слитые в одном нежно-счастливом напеве:
От зари до зари,От темна до темнаО любви говори,Пой, гитарная струна…
Свадьба и песня Пологову показались неуместными. Но вдруг в глубине его что-то отрадно замерло. Он взглянул в лицо Михаила, застывшее в слухе, как-то ласково светившееся, взглянул на жаркую рощицу осинника, мимо которого, легонько покрикивая, пастух гнал деревенское стадо, на огромный цветной небосвод, озвученный и оживленный юными голосами, и почувствовал, как в нем, как бы назло, наперекор затяжной, въедливой, опустошающей горечи и грусти, плеснулась, горячо охватила грудь мстительно-радостная жажда работы. Новой, дерзновенной, высокой работы. Он вдруг ощутил впереди себя великое пространство жизни, понял, что его не надо уплотнять и суживать до размера своего «я», до ничтожно-крохотного отрезка собственного века, а надо постоянно расширять, освещать, отдав этому всего себя, растворясь в этом.
Пологов прибавил шаг, посмотрел на Михаила, задумчивого и тихого от песни.
— Вот живем, а?! — отвечая на его взгляд, удивленно вдруг сказал Михаил и безнадежно махнул рукой. На лице его снова появилось выражение мучительного поиска. Он заговорил, но после двух-трех слов смолк, словно стесняясь своей речевой неуклюжести.
— Вот вы пишете, оставите после себя что-то. А я… — помолчав, снова заговорил он. — Зачем я живу? Ну работаю, скажете, пользу приношу. Да. А разберись — дело-то невеселое. Родили меня, вот и живу. Работаю — прокармливаю себя. Ну хорошо: поработал, наелся, поспал. А дальше?.. Может, мне в полярники махнуть? Вездеход на льдинах поводить. Захочу — пробьюсь, возьмут. С моим здоровьем и классностью везде примут…
Подошли к крыльцу, на котором сидел дед Самсон и Андрейка. Во дворе хлопотали Григорий Степанович и Олюшка, загоняя овец и корову в сарай.
— А вас, дедушка, я так и не понял, — словно бы продолжая свои мысли, обратился Михаил к Самсону. — За кого вы были, как жили?..
Самсон был в добром духе, стал вспоминать и сумбурно рассказывать, как он колол дрова у попа, потом до голодного года усердствовал в городской бане.
За кого он был, кого почитал? Да у него все мылись, парились. «Белые ли, красные, аль зеленые. Все теляшом. Кой их ляд разберет…»
На какой-то миг Самсон показался Пологову светлым и мудрым в этой своей непричастности к мирской суете. Но умышленно или по недоразумению возвысившись над бренностью людских междоусобиц и сутолоки, он тем самым вычеркнул себя из жизни. Только не догадывался об этом. А может, и догадывался.
— Ну и жизнь у вас, дедушка, — с жалостью и упреком сказал Михаил и как-то горько и снисходительно улыбнулся.
Он старательно поправил на озябшей шее Самсона ветхий шарф, застегнул на его грубой шинели все пуговицы, поднырнув руками под жесткую бороду.
Упрек Михаила не сразу продрался к заросшим мохом долголетия мозгам Самсона.
— Жизнь моя не краденая, — помолчав, просто и миролюбиво произнес старик и обратился к Пологову, словно за подмогой: — Скажи, Митрий Сергеич?
Пологов промолчал, не желая правдивым словом обидеть древнего человека.
ОЖИДАНИЕ
1. Нам жить и жить…
Я жду и мучаюсь радостью ожидания. Наташа задерживается. Знаю — выйдет, но волнуюсь, курю. И даже в этом волнении своя отрада: ждать Наташу так же хорошо, как и гулять с ней по распотевшей, сверкающей лужицами и ручьями улице, нарочно тянуть время, пока не притемнеет, потом стоять у ее крыльца, целоваться и всей грудью, до радостного холодка, вдыхать волнующую весеннюю сырость.
Мягко скрипит калитка. Вместо Наташи выходит Матвей, ее дед. Он садится на скамейку под окнами и сквозь голые ветки клена, щурясь, смотрит на солнце. Лицо его бело-рыхлое, с жидким румянцем на впалых щеках.
— Садись, погреемся, — хриплым, застоявшимся голосом приглашает Матвей. Он знает о моей дружбе с Наташей. — Не карауль ее, как милиционер… Выйдет Наташка, — буднично успокаивает он и сонно смотрит на кур.
Хохлатки ковыряют у заборчика теплую сырую землю и ничего не находят склевать. Но как азартно скребут они желтыми лапками по взъерошенному чернозему. Тут же с покровительственным кокотом прохаживается грудастый стройный петух. Он то и дело останавливается, гордо вскидывает голову и, тряхнув огненными сережками, горланит на всю улицу. И сколько удали, дикой радости в его ошалелом крике!
— Видал, как… — кивает на петуха Матвей и слабо улыбается. А мне кажется, что любуется он не петухом, а всем окружающим нас весенним миром. Любуется тихо, по-своему, сквозь вялую дрему. И все-таки мне жаль его: разве он чувствует весну так, как я? И мне даже как-то неловко перед ним за свою молодость и легкое счастье, за невозможность им поделиться.
— Ранние ласточки — к хлебному году, — говорит Матвей, уютно и глубоко посапывая, глаза его закрыты, а ласточек он ловит слухом, игривый их щебет сыплется с неба. Матвей снимает с головы старую шапку, приглаживает редкие волосы. Сверху льется живое солнечное тепло.
— Хорошо, — благодарно вздыхает он и тут же заботится обо мне. — Наташка выйдет. Она с тобой и себя не помнит… Иной раз пойдет за водой, да мимо колонки, глядь, с пустыми-то ведрами и протопает. Окликнешь ее, словно разбудишь. Закружилась головушка… Весна. У нас с Ильиничной, помню, тоже бывало… — Матвей открывает глаза, долго и вдумчиво смотрит в никуда, потом веки его слипаются и, кажется, он засыпает.
Ку-ка-ре-ку-у! — победно орет у наших ног петух. Никитич на секунду открывает левый глаз и снова тонет в забытьи. Мне хочется уйти, остаться наедине со своим ожиданием, любовью и мечтой. Встаю со скамеечки и тут же слышу кашель и голос Матвея:
— Куда?.. Сиди. Авось, не мешаешь…
— Спать — беззлобно язвлю я.
— Чего? — Матвей встряхивается. — Нет. Где там… Я и ночи-то иные без сна одолеваю. Не токмо дни.
Он поворачивается, неожиданно молодо и остро блестят его глаза.
— Весна для вас с Наташкой к месту, хорошая весна. А я не сплю. Ушел бы в избу. А куда от такой красоты-то? Тормошит сердце… Подумаю: много всякого-превсякого позади… Сам командующий мне разок орден прицеплял. А на пенсию как провожали! Оркестром оглушили. Подарки. Медаль. Начальники по-свойски за руку трясут. На телевизоре показали… Вот и тешиться бы старому, вспоминать да радоваться. Ан нет. Совсем о пустяках мыслишки, плюнуть бы и забыть. Однакось не смочь. Уйдут, уйдут да снова вертаются. А я вроде бы теленка — на приколе возле них. И чую — от весны они, вешние мыслишки-то. Ты, вижу, не поймешь…
Да, я не понимаю, чего хочет Матвей. Может быть, он в десятый раз желает мне рассказать о том, как вывозил раненых, прорывался на передний край обороны, ловко маневрировал на обратном пути, когда эшелон накрывали немецкие самолеты? Или вспомнилось ему, как его подкараулили обозленные кулаки и сбросили вместе с колхозной лошадью и телегой под мост, в грохочущую водой и льдинами ночную Самарку?
Как, чем «тормошит» его старое сердце весна?
— …И вот иду разок мимо их двора, — продолжает Матвей. — Вижу: Ильинична лед колет. А льду-то у них во дворе и у ворот — уйма. У соседей же сухо. А у Богаткиных, думаю, до самой пасхи грязюка продержится, лед если во дворе не убрать. Руки Клавушки, это я Ильиничну так называл, тонкие, красные. Сама-то худенькая. Бедствовали, голодали они. Семья большая, да без головы. Отца на первой мировой ухлопали… Взял я у нее заступ и давай лед колотить. Такие глыбины ворочал. Ох и ярился в работе. И весна тогда жаркая, нахрапистая была… Будто вчера. Закрой глаза и — вот оно…