Калигула - Олег Фурсин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мучимый тревогой Гай посмеялся вместе со столь «добродушно» настроенным императором. Пожалуй, что переносила Юния, а не поторопилась, но разве Тиберию объяснишь? Он ведь надеется на взрыв гнева, бьет, куда попадется, вдруг получится. Отогнал от себя Калигула и воспоминание о Ливии. Как она стояла, прикрыв глаза от встающего на горизонте солнца, провожая его с Друзиллой к опальной матери в Геркуланум. От солнца ли? Прабабушка плакала, они с Друзиллой после сошлись в этом мнении безоговорочно…
Попросил все же о возможности уйти, быть рядом с женой. Плохо переносила Юния беременность, все тошнило ее и рвало, а в последнее время беспокоила ее одышка. И сердцебиения тоже; чуть что, ложилась женщина в постель.
— Пустяки, — отвечал император. — Что за глупости, быть с нею. Бабки пусть будут с ней, да мамки, те и сами рожать умеют. Что проку от тебя? Подержишь подол столы? Да где это видано?
Когда, наконец, императору вздумалось отпустить Калигулу, тот был выжат тревогой до последнего, хотя улыбка не сходила с уст.
На вилле его тревога не рассеялась, отнюдь, а он так надеялся на это…
Стон — долгий, мучительный, переворачивающий душу, потряс его на пороге. Потом и вовсе нечеловеческий крик. Так не могла кричать женщина! Он был рядом, когда рожала Агриппина. Та тоже кричала, но его мать — это его мать, она была сильней. Юния, девочка, мотылек, золотая рыбка!
— Долгие роды… — вымученно сказал отец, весь осунувшийся, с белыми и трясущимися губами. — А бабки твердят одно — неправильно идет плод, неправильно! А она маленькая, девочка моя, мелкая очень, говорят, в кости, к тому же…
Снова крик, еще, и еще. Страдание, превышающее всякую меру, в стоне. Гай попытался зажать уши. Однажды это уже было, вспоминал он, однажды я слышал вой измученного до крайности существа, осознающего свою смерть, неужели и теперь? И все равно это слышно, слышно, как ни прячься, ни зажимай уши…
Почему не позвать было Харикла, лекаря Тиберия, помочь роженице, почему надо доверить все повивальной бабке? Ох, не любит сенатор вольноотпущенников, патриций говорит в нем, презирающий бывшего раба, будь он во сто крат умнее хозяина. Впрочем, что за глупости! Но от криков Юнии можно и не так еще сбиться с мыслей. За Хариклом Гай все же послал гонца, искренне надеясь, что еще не поздно…
Силан пытался удержать его на пороге. Силан ворчал по поводу Харикла.
— Что толку от лекаря, который скажет: дочь твоя — слишком узка в кости, особенно в тазу. Вот когда бы ты с детских лет нагружал ее трудом, как своих рабынь, или уж занимал ее упражнениями… Упражнениями! Словно моя дочь легионер! А что лежит она много, труда не знает, так на то она дочь патриция. Моя дочь не рабыня, ей кланяться черной земле не надо! Родилась и выросла в городе, не она первая. Тонкая да узкая в кости, такими были ее мать, и бабка, и прабабка…
Из этих слов тестя вытекало, что Харикл все-таки Юнией занимался. Но мужу об этом не было сказано ни слова. Марк Юний Силан предпочел выбросить из головы предупреждения лекаря. А теперь стоял на пороге, не пуская зятя к той, что корчилась в муках.
Гай не мог остаться. Он ворвался в комнату, где на широком ложе металась жена, пытаясь изгнать из себя плод. Стараясь не смотреть туда, где вытекала кровь, где мельтешили руки повивальной бабки, где поселилась боль, убивающая Юнию, он схватил ее за руку, сжимал. Уговаривал, просил, убеждал…
— Еще немного, девочка. Больно, я вижу и слышу, я знаю! Потерпи, родная, недолго уже. Это всегда кончается, поверь. Так больно в самом конце, я не женщина, но знаю, я бывал при щенящихся суках, уж я-то знаю…
Она его и не слышала. До этого дня страдание не было уделом сенаторской дочери. Да, легкокрылая бабочка, девочка еще, балованная дочь…
Совсем страшно стало, когда она замолкла. Еще живая, но уже очень бледная, истекающая кровью. Но ей, по крайней мере, уже не было больно. Он понял это по ее умиротворенному, спокойному лицу.
Не в силах осознать случившееся, он побрел из комнаты вон, под вой и плач прислуги. Не ведая того сам, он улыбался.
— Родство со мною убивает, — сказал он потрясенному этой ясной улыбкой отцу. — Родство с Юлиями теперь — залог смерти, разве не так? Не о чем заботиться Тиберию, все приходит само. Мне тоже не жить, старик, но это и не важно…
Рассказывая о цепи событий в жизни отдельного человека, а порой и целого народа, нередко употребляют фразу: «Это было последней каплей в чаше терпения». Может быть, в одной трети случаев, подобной «каплей» действительно бывает злобный выпад врага. Поступок, вопиющий к небесам своей несправедливостью, оставив который без ответа, жить не сможешь более, дышать свободно, утратишь все, в том числе остатки последнего к себе уважения, а люди отвернутся от тебя в негодовании.
Но в остальном, в оставшихся двух третях, что такое «последняя капля»? При ближайшем рассмотрении возникает впечатление — да ничто — это! Либо враг не имел отношения к случившемуся. Либо косвенное отношение, так, проходил человек мимо, сделал что-то или сказал, не имея ни малейшего намерения задеть тебя. Случилось нечто, вовсе не зависящее от его воли…
Говоря о Калигуле, нужно сказать, что он подошел к этой черте давно. Ненависть к Тиберию зрела. Ненависть требовала выхода. Жизнь не располагала к тому, угроза была слишком велика. И тут случилась смерть Юнии Клавдиллы…
Тиберий не мог быть повинен в этом. Напротив, император устроил этот брак Калигулы, настаивал на нем и своего добился. Будучи весьма расположен к Марку Силану, к дочери его питал добродушные чувства, пусть и посмеивался над Гаем порой, будя в нем ревность. Таким уж он был, Тиберий, его расположение было тем, что принято называть «обоюдоострым лезвием», и по этому лезвию приходилось идти, стараясь не пораниться, удержаться на острие…
И, однако, очередной удар судьбы, к которому Тиберий не имел отношения, стал «каплей». Мысль о смерти тирана от собственной его руки сделалась для Калигулы главной, довлеющей, неистребимой. Он начал строить планы, двигаться по дороге, многим уже стоившей жизни.
Странно, но именно тут началось движение судьбы навстречу ему. Словно боги осознали справедливость его притязаний, необходимость воздать ему должное.
Впервые Калигула встретился взглядом с этой женщиной в страшный для себя час похорон жены. Факел, поданный ему зажигателем, отвернув лицо, он поднес к костру, под плач и вопли, под скорбное пение и звуки труб. Черные клубы дыма поднимались в воздухе за его спиной, чтобы вскоре оставить вместо тела Юнии кучу пепла и потухших углей. А он не мог отвести взгляда от карих глаз, заглядывавших, казалось, в душу. «Тебе больно? — спрашивали они. — Не отвечай, вижу, что больно. Могу я помочь? Хочешь, положу твою уставшую, больную голову на свои колени. Буду перебирать волосы, касаться легкими поцелуями лба. А может, другого ты хочешь? Неистовства страсти, нескромных ласк, удовлетворения мужского? Если так легче, то я здесь, я готова. Как ты хочешь, только бы не видеть этих слез, непролитых тобою, скопившихся, как в озерах копится вода от ручьев. Я проливаю свои. Только бы тебе стало легче, родной мой…»
Голубой плат, наброшенный на голову, знак скорби. Волосы распущены по плечам в беспорядке, отливают черным, угольным блеском. Воспоминание о Инцитате, чья грива того же цвета, возникло само собой, заставив Калигулу поморщиться. Он не любил сравнения такого рода, привычные, повторяемые, и он тосковал по своему коню. Дело, в конце концов, не в цвете волос. Он предпочел бы светлый оттенок, пожалуй, но и черный хорош. Женщина, казалось, открыта навстречу ему, словно развернутый свиток. Мгновение, и только разреши он, бросится, обовьет его руками, будет утешать, ласкать, подчинять и подчиняться…
Не помня себя, он спросил тестя, в бессилии опустившего руку с факелом к земле, как и свою поседевшую в одночасье голову.
— Кто эта женщина? Та, что возле ограды из кипариса, в углу? Взгляни же скорее!
Тесть, вопреки ожиданиям, не удивился и не возмутился. Ему было все равно. Он хоронил свое дитя, девочку свою. Все, что он делал в эти дни, диктовалось ему со стороны. Он поступал, как велели, говорил, что велели. Отвечал, когда спрашивали. Молчал, когда с ним не заговаривали.
— А, эта… Жена префекта претория, Макрона. Энния Невия, так, кажется, зовут женщину. Выскочка, как, впрочем, и муж ее. Странные люди. Мне Сеян, заговорщик и убийца, и то более близок. Я хотя бы понимал, чего он хочет для страны. Чего хочет этот, с лицом и повадками разбойника с большой дороги…
Сенатор махнул рукой. Вдруг проснувшегося в себе политика оборвал этим жестом, вновь предаваясь безраздельно горю. Не место было рассуждать о чем-либо, на виду у толпы. Жадно наблюдающей чужое горе, следящей за правильностью соблюдения обряда.
Погребальная церемония не должна быть нарушена. Душа умершей станет тогда блуждать, являться живым. Надо дать ей утвердиться в подземном жилище.