Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен - Эдмон Гонкур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поразительно! — сказал он, спустившись к мадемуазель. — Она ведь на ногах перенесла плеврит. Железная она, что ли? Уж эти мне женщины! Сколько ей лет?
— Сорок один год.
— Сорок один? Не может быть! Вы уверены? На вид ей можно дать все пятьдесят.
— Ну, о ее виде лучше не говорить! Что вы хотите? Никудышное здоровье… вечные хвори… неприятности… огорчения. К тому же такой характер, что она постоянно сама себя грызет.
— Сорок один год! Странно! — повторил врач. Помолчав и подумав, он спросил у мадемуазель: — Не знаете ли вы, были у нее в семье легочные заболевания? Не умер ли кто-нибудь из ее родных?
— Ее сестра умерла от плеврита… Но она была старше… Кажется, ей было сорок восемь лет.
Лицо врача омрачилось.
— В общем, хрипов стало меньше, — успокоительно сказал он. — Но ей необходимо отлежаться. Пусть она приходит ко мне раз в неделю… чтобы я мог следить за ней. Но только пусть выбирает для этого ясные, солнечные дни.
LIX
Мадемуазель убеждала, просила, требовала, сердилась, но все было напрасно: Жермини наотрез отказалась отдохнуть хотя бы несколько дней и даже слышать не хотела о том, чтобы мадемуазель взяла ей помощницу для тяжелой работы. Она заявила, что это невозможно и бесполезно, что никогда не допустит, чтобы другая женщина подходила к барышне, помогала ей, ухаживала за ней, что от одной этой мысли действительно заболеет и уж тогда ей не поможет никакое лежание. Пока ноги хоть сколько-нибудь ее носят, пусть ей позволят ходить. Она говорила это так нежно, глаза ее смотрели так просительно, в слабом голосе звучала такая смиренная мольба, что у мадемуазель не хватило мужества настоять на поденщице. Она только обозвала Жермини «чурбаном, глупой башкой», деревенщиной, которая думает, что стоит ей на два дня лечь в постель, как она тотчас умрет.
Благодаря энергичному лечению врача Жермини стало как будто немного лучше, и она продолжала убирать постель мадемуазель, взбивая с ее помощью перины, продолжала стряпать, что было ей особенно тяжело.
Когда она готовила завтрак или обед, ей казалось, что она сию минуту умрет в этой кухне — в одной из бесчисленных маленьких кухонь великого города, вогнавших уже стольких женщин в чахотку. Стоило Жермини раздуть огонь, как от плиты начинал медленно подниматься едкий дымок, который сразу одурманивал ее; постепенно уголь, купленный у соседнего угольщика, — плохо сгорающий, ядовитый парижский уголь, — обволакивал ее своим удушливым запахом. Засоренная вытяжная труба и слишком низко сложенное колено дымохода дышали невыносимым, убийственным жаром. У Жермини перехватывало горло, кровь приливала к голове, вены на лбу вздувались, все начинало плясать перед глазами. В полуобмороке, словно прачка, которая целый день водила раскаленным утюгом в комнате, полной испарений, она бросалась к окну и жадно глотала ледяной воздух.
Силы, нужные для того чтобы, несмотря на приступы слабости, переносить болезнь на ногах и двигаться, Жермини черпала не только в боязни оказаться прикованной к постели, присущей всем простолюдинам, не только в страстном и ревнивом стремлении самой заботиться о мадемуазель, но и в страхе перед тем, что вместе с новой служанкой к ним могут проникнуть сплетни. Ей приходилось зорко следить за тем, чтобы к мадемуазель не приблизился кто-нибудь посторонний. Кроме того, ей приходилось показываться на улице, чтобы все ее видели, чтобы заимодавцы не сочли ее смертельно больной, приходилось делать вид, что она совсем здорова, разыгрывать жизнерадостность и веселье, внушать всем уверенность в этом ловкими ссылками на врача, каждым движением выражая надежду на выздоровление, шутливо обещая не умирать. Она должна была напускать на себя безмятежность, чтобы успокоить кредиторов, чтобы они не поднялись по лестнице и не обратились с требованиями денег к мадемуазель.
Жермини хорошо играла свою роль в этой страшной комедии, от которой не смела отказаться. Она героически заставляла лгать свое тело, выпрямляя под испытующими взглядами лавочников сгорбленную спину, убыстряя медленный и шаткий шаг, натирая перед выходом из дому грубой салфеткой щеки, чтобы вызвать на них краску и скрыть под румянцем бледность, говорившую о болезни, замаскировать близость смерти.
Несмотря на душераздирающий ночной кашель, на бессонницу, на отвращение, с которым ее желудок отвергал пищу, Жермини всю зиму пересиливала себя, побеждая, держа в подчинении недуг.
Каждый раз после осмотра врач говорил мадемуазель, что все жизненно важные органы служанки как будто в порядке. Правда, верхушки легких задеты, но это излечимо. «Только очень уж изношен весь организм, очень изношен», — повторял он с каким-то горестным, даже смущенным выражением лица, поражавшим мадемуазель. И на прощание всякий раз напоминал ей о необходимости свежего воздуха и перемены климата.
LX
Когда наступил август, врач советовал и приказывал уже только одно: ехать в деревню. Хотя старым людям трудно передвигаться, менять привычки, обстановку, распорядок жизни, хотя, вдобавок к этому, мадемуазель была домоседкой и ей мучительно не хотелось расставаться со своей квартирой, она все же решилась увезти Жермини в деревню. Она написала дочери «курочки», которая с целым выводком детей жила в прелестном маленьком поместье вблизи от одного из городков департамента Бри и уже много лет приглашала мадемуазель погостить у нее. Мадемуазель попросила позволения приехать вместе с больной служанкой месяца на полтора.
Они поехали. Жермини была счастлива. В деревне она почувствовала себя лучше. Несколько дней казалось, что жизнь на вольном воздухе принесла ей полное выздоровление. Но лето выдалось неустойчивое, дождливое, с неожиданными переменами температуры и резкими ветрами. Жермини простудилась, и мадемуазель вскоре вновь услышала наверху, как раз над своей кроватью, ужасный кашель, который так нестерпимо терзал Жермини в Париже. Это был глухой, частый кашель, который стихал на несколько минут и вновь начинался, который, умолкнув, продолжал держать не только слух, но и все существо окружающих в напряжении, в страхе, что он возобновится. И он действительно возобновлялся, ослабевал, совсем прекращался, но, прекратившись, все еще сотрясал тело, жестокий и нескончаемый.
Однако после этих тягостных ночей Жермини утром вставала такая бодрая и деятельная, что порою к мадемуазель возвращалась надежда. Жермини ни в чем не желала отставать от других. То она в пять часов утра садилась со слугой в шарабан и ехала за три лье на мельницу купить рыбу, то тащилась со служанками на деревенский бал и возвращалась на рассвете. Она работала, помогала другим слугам. Примостившись на стуле в углу кухни, она все время что-нибудь делала. Мадемуазель приходилось силой выгонять ее в сад на прогулку. Там Жермини садилась на зеленую садовую скамью и раскрывала над головой зонтик; солнечные лучи падали ей на юбку и на ноги. Она забывалась, не двигаясь, наслаждаясь ясным днем, светом, теплом, охваченная страстным упованием, лихорадочным счастьем. Ее полураскрытый рот впивал свежий воздух, неподвижный взгляд сверкал, исхудалое, страдальческое лицо, над которым по шелку зонтика бродили светящиеся тени, расплывалось в улыбке… Она была похожа на разнеженный солнцем скелет.
Как ни уставала Жермини к вечеру, ее невозможно было уговорить лечь в постель раньше, чем ложилась мадемуазель. Она обязательно хотела помочь своей хозяйке раздеться. Она садилась рядом с мадемуазель и время от времени вставала, чтобы хоть чем-нибудь быть полезной, — например, расстегнуть юбку, — потом снова присаживалась, собиралась с силами, вставала, стараясь сделать еще что-нибудь. Мадемуазель насильно усаживала ее, приказывая не вертеться. И все время, пока длился вечерний туалет, Жермини не переставая судачила о слугах.
— Вы даже представить себе не можете, барышня, как они смотрят друг на друга, когда думают, что их никто не видит… Это я о кухарке и лакее. Они держатся за руки, даже когда я сижу тут же. А как-то я застала их в пекарне… Вы только подумайте, они целовались! Хорошо, что здешняя хозяйка ни о чем не догадывается.
— Опять ты сплетничаешь! — говорила мадемуазель. — Пусть они милуются, тебе-то что? С тобой они хороши? Так в чем же дело!
— Очень хороши, барышня, тут я ничего не могу сказать. Мари вставала сегодня ночью, давала мне пить. А он, если остается что-нибудь сладкое, всегда угощает меня… Он очень добр со мной. Мари даже не нравится, что он так обо мне заботится. Но вы сами понимаете, барышня…
— Ладно, хватит болтать глупости, отправляйся спать! — обрывала ее мадемуазель, раздраженная и в то же время опечаленная пылким интересом, с которым эта тяжело больная женщина относилась к любовным делам чужих людей.