Теплые вещи - Михаил Нисенбаум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глухо, как через стену, чувствовалось, что картина как-то связана с сегодняшними событиями на острове. Я делался все тише, во мне давно растаял гнев и исчезли последние капли гордости. Нарастало только состояние непомерного добра, такого огромного, что его невозможно было осилить или унести. Я смотрел и смотрел, точно пил, и в конце концов вообще перестал слышать и замечать себя, точно меня и не было на этом свете. Было хорошо, было бессмертно – не только мне, а еще дому, городу, вечеру и всем людям. Я ни в чем не нуждался, ни о чем не жалел и был только прозрачностью зрения, причем не своего даже, а какого-то всеобщего зрения. Только когда стало темнеть, я понял, что по моим щекам давно уже текут слезы, собираясь с обеих сторон на подбородке.
* * *Я стоял и смотрел, пока картина не скрылась в полном мраке и в углу не зажглись кошачьи глаза.
Дом душно засыпал, зашевелился сад. Уходя, я был чуть живой от слабости. Кот остался на крыльце и за мной не пошел, хоть я и сказал ему «кыс-кыс».
* * *Потом была кухня Кронбергов, холодная сметана на лице, шее и спине, какие-то разговоры. Последняя ночь. Университет, где я тщетно пытался найти Надю. Поездка к Горниловым. Тоже последняя.
17
В июле я напишу Наде три письма. К этому времени я полностью оправдаю ее и возьму всю вину за наш разрыв на себя. Я придумаю десяток уважительных причин для ее слов, оскорбивших меня на острове. Ответ придет только в августе на открытке без конверта с изображением волгоградского мемориала. Он будет коротким:
«Здравствуй, Миша! Спасибо за письмо. Не надо виноватить себя, ты хороший мальчик. У нас тут жарко, ничего не хочется делать. Прости, я не умею писать писем. Счастливо, Надя».
Продолжать перепискуне имело смысла.
Осенью в возрасте тридцати трех лет умрет Валера Горнилов.
А будущей весной на улице Бонч-Бруевича появится бульдозер, который расчистит квартал от негодных развалюх. Образовавшийся пустырь обнесут высоким дощатым забором и запланируют большое строительство, которое начнется через шестнадцать лет после описанных событий.
Чепнинв своих странствияхдоберется до Сан-Франциско, где женится на дочери вьетконговского беженца и будет работать в их семейном ресторане, предварительно покрыв все его стены своими росписями.
* * *Да, чуть не забыл. На следующей зимней сессии я увидел Надю. Лицо ее светилось бледностью и неземным спокойствием. Надя ждала ребенка. Папку с конспектами она трогательно прижимала к своему большому животу. «Вот сдам сессию – и через месяц рожу. Если все будет в порядке», – она улыбнулась мне радушно и как бы издалека. Так могла бы, наверное, улыбнуться Богородица.
Глава 4
ОТЧАЯННО БЕЛЫЕ ТАНЦЫ
1
Есть тишина, которую может вспугнуть внезапное: царапина звонка, лай дворяжки у подъезда, дервишем пляшущая крышка от кастрюли.
Но может окунуть и поглубже: звуки не исчезают, просто уходят в параллель, мерцают за семью аквариумными стеклами, немые, словно разноцветные рыбки. Ни страха, ни волнений, ни тревог. Время засахаривается липовым медом, часы – пространные псалмы, песни без слов, хроники незримых династий, любая вещь неоспоримо доказывает, что Бог уже здесь или где-то поблизости.
* * *Домашние разъехались – родители на Красный Камень, сестрица – к Наташке Колодной шушукаться и хихикать без повода и предмета. Теперь в монашеском безмолвии можно было начинать чайную церемонию. Уже месяц моя жизнь текла под чайным знаком. Я забросил гуашь и акварель, масло коченело смальтой на палитре. Рисовать можно было чаем. Заваривая крепчайший настой, я заливал свежей горечью отвара четвертушку рисовой бумаги, крутил так и этак, пока потеки не становились прозрачными горами, еле видимыми озерами и облаками. Закусив губу, насаждал паутинками деревья, намечал лодку в излучине реки.
Жаль, на бумаге чай уже не походил на вишнево-вечерний кипяток в чашке. Если бы добиться этого цвета... Собственно, ничего другого уже не нужно: сам этот затаенный цвет говорит столько, сколько не дано поведать никаким очертаниям. Он говорит глубокую, восточную, неизреченную тишину.
Часы на кухне ходят осторожным шагом, как получается только по субботам. На конфорке электрической плиты греется чугунный «блин» от печки.
Церемония была выдумана от начала до конца, потому что кроме словосочетания «чайная церемония» я ничего о ней не знал. Нагревание на чугуне пустого чистого чайника, вспышка сухого запаха листьев на раскаленном дне, потом терпкое «аххх» первого кипятка. «Дух огня встречается с духом воды и духом листа», – бормотал я, – «Не должно быть преобладания, иначе чай будет жидким, пережженным или горьким». Первая вода сливается, потом тут же наливается новый кипяток, и на крышку чайника ложится полотняная салфетка. И вот через три-четыре минуты струя, мерцая чайным закатным золотом, падает в чашку. На поверхности влаги стелется и переливается перламутром пар, а может, не пар, а туман предгорий. А уж что там видится в тумане и за туманом – горы Лао, одинокая хижина даосского монаха, изогнутая ветка сосны, обмахивающаяся веером хвои...
Просто смотреть и упиваться зрением, потому что подробности – благодать самозабвения. Просто дышать ровно, выводя вдох и выдох, точно буквы. И вдруг вздохнуть глубоко, облегченно. От чего облегченно? Неизвестно. Ведь все и так хорошо. Но только такой вот вздох и открывает двери для царствия небесного. И после этого вздоха наконец отрываешь чашку от блюдца и подносишь к губам. А! Горячо! Но какая душистая трезвость у этого вкуса! Драгоценная свежесть летит по всем закоулкам, галактикам и соцветиям тела. По-другому двигаются пальцы, нежная точность оживляет каждую мысль. Тихо, тихо сейчас на свете, и в переливающейся дымке, в скрипе бывшей детской коляски, на которой дворничиха утвердила корыто с разными пережитками, и в каменных неровностях низкого неба налито столько тишины! – по самое горло, до рая, до слез.
На столе чистый лист бумаги, на котором я вывожу слова, наслаждаясь самой безостановочностью письма и тонкостью почерка, подливая в чашку раз за разом крепчающий настой. Надо только ухитриться растянуть чаепитие на подольше, но не пропустить момент, когда чай остынет.
Кто знает, как высоко занес бы меня чайный туман, но тут в дверь позвонили. Из заоблачной хижины по горным тропам и зыбким мосткам душа с неприличной поспешностью кубарем катилась в мое тело, как раз поднимающееся со стула навстречу душе и звонку. «Так ведь никогда и не станешь бодхисаттвой», – подумал я и сам удивился, что я могу, оказывается, думать такие обычные мысли.
В глазке круглилось маленькое бородатое лицо с огромным носом, точно натянутое на елочный зеркальный шар. Это был Коля Сычиков.
– Здоров, змейчик! – приветствовал меня Коля. – Анахоретствуешь?
– Не забывай, в детстве я мечтал стать лесником.
– Что-то деревьев не видать.
– Зато комар жужжит противно.
Коля имеет привычку появляться некстати.
– Ты еще не знаешь, что он прожужжит, – сказал Коля. – А узнаешь, сразу повысишь из комаров в соловьи. О, чаек? Прекрасно.
– И. о. соловья Сычиков. Артист-кровопивец. Ну?
– Вот и ну. Баранки антилопы гну. Нас позвали на день рождения к Ольге Шканцевой.
– Какая такая Ольга? Ни разу не слыхал.
– Это девчонка с моего курса. Очень классная. Начитанная. Тебе понравится.
– У тебя все классные. Ты и про эту Элю из педа говорил, что она классная. А она здоровая, как силосная башня.
– Ну да, она немного крупненькая, – подумав, согласился Коля. – Так ты поедешь?
– Да я-то тут при чем?
– Ни при чем. Но ты мой друг, и тебя тоже приглашают в мою честь. – Коля глядел на меня торжествующе.
Всякий раз, когда меня куда-то приглашают, я сразу отказываюсь, давая понять, что меня можно уговорить, если хорошенько постараться. Жаль только, что все сразу соглашаются – нет так нет. Вместо того чтобы прочитать между строк отказа главное послание: уговорите! зовите! ну позовите же! Что тут попишешь? Из всех танцев мне нравится только белый, как ни танцуй.
– Да с какой же стати? На что я им сдался?
– Ты и не сдался. Но там будет одна интересующая тебя особа. Фамилия на букву К. Грассирует непрерывно...
Раз там будет Ленка Кохановская, отказываться нельзя. Слишком велик риск. Коля Сычиков смотрит своими мелкокалиберными глазками так внимательно, словно и не думает насмехаться. Я завариваю свежий чай, уже безо всяких церемоний (не до церемоний теперь!) и достаю из шкафа пиалу с московскими конфетами, присланными бабушкой. Дождь за окном замедляется и превращается в растворимый снег.
С Ленкой мы не виделись почти год. Какое-то время казалось, что мы просто проверяем друг друга на прочность. Дескать, кто первый проявит интерес, тому больше и надо. Мне было надо, очень надо, но почему-то и очевидно, что ей нужнее. Однажды она перестанет делать вид, что ей не до меня, и напишет письмо. Или приедет среди бела дня, заглянет в мастерскую и посмотрит вот так... виноватыми любящими глазами. Почему она должна была смотреть виноватыми любящими глазами? Да потому что как можно было почти год не давать о себе знать, когда я так в этом нуждался!