Красный сфинкс - Геннадий Прашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Грин объяснял мне, – вспоминал писатель Михаил Слонимский, – что человек бесспорно некогда умел летать и летал. Он говорил, что люди были другими и будут другими, чем теперь. Сны, в которых спящий летает, он приводил в доказательство того, что человек некогда летал, эти каждому знакомые сны он считал вспоминанием об атрофированном свойстве человека».
«Блистающий мир» (1923), «Сокровище Африканских гор» (1927), «Бегущая по волнам» (1928), «Джесси и Моргиана» (1929), «Дорога в никуда» (1930), многие сборники рассказов – все книги Александра Грина полны света и мечты.
К сожалению, критика не замечала этого. В газете «Известия» писали: «Нам нужна здоровая, занимательная приключенческая литература, но творческая продукция Грина не только не восполняет этот пробел, но вызывает серьезные опасения. Повесть „Бегущая по волнам“ базируется на идеалистический теории, что в каждом человеке скрыто какое-то бессознательное, таинственное начало, не поддающееся ни объяснению, ни проверке». Журнал «Книга и профсоюзы» подтверждал: «Творчество Грина чуждо нашей действительности. От нее Грин уходит в дебри приключений, в мир каких-то потусторонних теней. „Бегущая по волнам“ не является исключением из этого правила. По своим настроениям и темам книга непонятна, чужда рабочему классу». Даже в «Литературной энциклопедии» (1930) Грина причисляли к «эпигонам Гофмана, с одной стороны, Эдгара По и английских авантюрно-фантастических беллетристов – с другой».
«Его недооценили, – писал позже Юрий Олеша. – Он был отнесен к символистам, между тем все, что Грин писал, было исполнено веры именно в силу, в возможности человека. И, если угодно, тот оттенок раздражения, который пронизывает его рассказы, – а этот оттенок, безусловно, наличествует в них! – имел своей причиной как раз неудовольствие его по поводу того, что люди не так волшебно сильны, какими они представлялись ему в его фантазии. Интересно, что и он сам имел о себе неправильное представление. Так как он пришел в литературу молодых, в среду советских писателей из прошлого, причем в этом прошлом он принадлежал к богеме, то, чтобы не потерять уверенности в себе (несколько озлобленной уверенности), он, как за некую хартию его прав, держался за ту критическую оценку, которую получил в свое время от критиков, являвшихся проповедниками искусства для искусства. Так с гордостью он мне сказал: „Обо мне писал Айхенвальд“. Я не знаю, что о нем писал Айхенвальд. Во всяком случае, Грин относил себя к символистам. Помню характерное в этом отношении мое столкновение с ним. Примерно в 1925 году в одном из наших журналов, выходивших в то время в „Красной ниве“, печатался его роман „Блистающий мир“ – о человеке, который мог летать (сам по себе, без помощи машины, как летает птица, причем он не был крылат: обыкновенный человек). Роман вызвал общий интерес – как читателей, так и литераторов. И в самом деле, там были великолепные вещи, например, паническое бегство зрителей из цирка в тот момент, когда герой романа, демонстрируя свое умение летать, вдруг, после нескольких описанных бегом по арене кругов, начинает отделяться от земли и на глазах у всех взлетать. Зрители не выдерживают этого неземного зрелища и бросаются вон из цирка! Или, например, такая краска: покинув цирк, он летит во тьме осенней ночи, и первое его пристанище – окно маяка! И вот, когда я выразил Грину свое восхищение по поводу того, какая поистине превосходная тема для фантастического романа пришла ему в голову (летающий человек!) он почти оскорбился. „Как это для фантастического романа? Это символический роман, а не фантастический! Это вовсе не человек летает, это парение духа!“
Таким парением духа полна феерия «Алые паруса» (1923).
От игрушечной яхты до настоящего корабля с алыми парусами!
Надо только уметь ждать! Конечно, юная Ассоль одета в дешевый муслин с розовыми цветочками, мир вокруг банален и груб, он покрыт налетом скучной пыли, но – надо ждать! В небольшой библиотеке «тишина покинутости стояла, как прудовая вода. Темные ряды книжных шкапов местами примыкали к окнам, заслонив их наполовину, между шкапов были проходы, заваленные грудами книг. Там – раскрытый альбом с выскользнувшими внутренними листами, там – свитки, перевязанные золотым шнуром; стопы книг угрюмого вида; толстые пласты рукописей, насыпь миниатюрных томиков, трещавших, как кора, если их раскрывали; здесь – чертежи и таблицы, ряды новых изданий, карты; разнообразие переплетов, грубых, нежных, черных, пестрых, синих, серых, толстых, тонких, шершавых и гладких. Шкапы были плотно набиты книгами. Они казались стенами, заключившими жизнь в самой толще своей. В отражениях шкапных стекол виднелись другие шкапы, покрытые бесцветно блестящими пятнами. Огромный глобус, заключенный в медный сферический крест экватора и меридиана, стоял на круглом столе».
Надо ждать.
Терпеливо ждать.
Рано или поздно чудо случится.
«Говорил Грин спокойно, – вспоминал Э. Арнольд, – не прибегая к эффектам, хотя часто речь его становилась литературной, похожей на язык его произведений. Мне запомнилась своей необычностью перебивка в его разговоре, когда он сам себя прерывал, сказав, что здесь он должен „звездочкой“, то есть выноской, как на странице книги, вставить замечание».
Пытаясь спасти писателя от алкоголизма жена увезла его в Крым – в Феодосию.
«Если Александр Степанович утром писал, – вспоминала Нина Ивановна, – то до обеда он редко выходил, разве за газетой. Обычно полеживал в спальне или выходил покурить на скамью перед кухней. Двор был очень большой, заросший акациями и цветами. Около скамьи росла, когда мы переехали, жалкая обломанная акация с оборванной корой. Александр Степанович стал ухаживать за ней, замазал глиной с навозом ссадины на коре, окопал и поливал ее. Акация через год стала поправляться и из жалкого заморыша сделалась славным деревцем. Если же Александр Степанович утром не писал, то часов в восемь мы с ним, забрав книжки, рукоделье, газету, шли на широкий мол. Побродив по нему взад и вперед, усаживались на бревнах или камнях, лежавших недалеко от воды, и проводили часа два-три, читая, тихо разговаривая, а иногда молча. Реже ходили за Сарыголь, на девственный берег моря, так как всегда жарко было возвращаться».
И дальше: «Вечер. Мы опять на берегу – слушаем, как тяжело бьются волны о камни мола и наслаждаемся запахом моря, или бродим по темным, тихим улочкам Феодосии. В темноте и тишине они кажутся нам необыкновенными. Внизу шумит и сверкает порт. Иногда идем в библиотеку, в кино, которого Александр Степанович был большим любитель. Если Александр Степанович не писал вечером, то иногда играл с матерью в „акульку“, „дурачки“, „шестьдесят шесть“. Играли азартно, ссорились, мирились, расходились, побросав карты на пол, и снова начинали играть».
Грин держался, но вынужденные поездки в Ленинград (рукописи надо было пристраивать), как правило, заканчивались тяжелыми запоями. «Грин, в сущности, никогда не был вместе с революцией, – довольно пренебрежительно отзывался о писателе известный критик Корнелий Зелинский. – Он был случайным попутчиком в ней. Одинокий бродяга, люмпен-пролетарий, слабый, лишенный чувства класса и даже коллектива, Грин попадал время от времени во власть болезненного пьянства. Невесело было видеть его в дни этих провалов со спиной, испачканной известью, с бесцветным дрожащим взором. Ему не было никакого дела до революции и до внешнего мира, а новый революционный читатель выронил из рук его книги, потому что они оказались старомодными».
Даже друзья невольно ранили Грина.
Переводчик Михаил Шароль сообщал в письме: «Берлин, 18 августа, 1928 г. Уважаемый г-н Грин! Позавчера возвратился из поездки и нашел дома манускрипт Вашей „Бегущей по волнам“. Вчера ее прочел и спешу Вам на оба Ваши любезные письма ответить. Ваши три книги получил. Выбор, к сожалению, был неподходящий для немецкой публики. Мне Ваши „Алые паруса“ очень нравятся, но перевести их не имеет смысла, потому что ни один журнал их не возьмет. Они слишком длинны для здешних журналов и не имеют достаточно напряженной фабулы. Из книги „Корабли в Лисе“ ничего перевести не могу. Я перевел „Змею“ и посылаю Вам оттиск и три доллара, как следуемую Вам часть гонорара. Что касается Вашей „Бегущей“, то я не могу решиться ее без сокращений перевести. Ее здесь никакое издательство не выпустит, потому что оно не соответствует здешней „психе“. Здесь требуют или чистый роман приключений, или чистую фантастику».
«Молодой писатель, – записала Нина Ивановна сюжет, к которому Александр Грин неоднократно возвращался в последний год своей жизни, – неожиданно прославился легко написанным романом. За первым следуют другие, так же легко написанные. Слава его растет. Издания расходятся в течение нескольких дней. Критика славословит. Но слава не приносит ему полной радости. Все так легко и не по-настоящему дается, что нет чувства заслуженности этой славы, так как он требователен к себе. Проходят годы и годы. Он богат и знаменит, он кумир читающей публики и критики, но червь неудовлетворенности гложет его. Он знает, что может дать прекрасное и дает лишь общеупотребительное. Никто не подозревает его терзаний. Он принимается за работу, какая, по его мнению, должна показать его настоящее лицо. Работа захватывает его глубоко, по-настоящему. Все творческие силы своей души, весь блеск большого ума он отдает ей. Она окончена, и писатель чувствует, что он иссяк, что, отдав себя целиком, он никогда не сможет быть прежним. Предчувствие новой настоящей славы глубоко волнует его. Новое произведение его, никому не известное (ему хотелось видеть силу удара неожиданным и блестящим), выходит в свет, возбудив до появления своей таинственностью бесконечные разговоры, шум и предположения как среди критиков, так и среди читающей публики, с восторгом ждущих новую книгу великого. И – ужас! – все удивлены новой книгой. Она чужда и непонятна. Читатель, по привычке жадно кинувшийся к ней, отступает недовольный. Критика обрушивает на нее громы. Издатель, выпустивший книгу в надежде на обычное отношения читателя и критики, терпит большие убытки. Словами „исписался“ и даже „свихнулся“ – пестрят газетные рецензии. Это крах. И хуже всего, что это и душевный крах. В писателе не может совместиться ощущение нужности и красоты своего нового произведения со злой травлей, возникшей вокруг этой новой книги. Он скупает все издание, сваливает его в своем кабинете, замыкает кабинет, решает никогда больше не писать. Быть прежним он уже не может. Быть новым – тоже не может.