Красный сфинкс - Геннадий Прашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Основания думать так были. Завершая роман, Алексей Толстой сам указывал: «Гусев продал камушки и золотые безделушки, привезенные с Марса. Нарядил жену Машу, как куклу, дал несколько сот интервью, завел себе собаку, огромный сундук для одежи и мотоциклет, стал носить круглые очки, проигрался на скачках, одно время разъезжал с импресарио по Америке и Европе, рассказывал про драки с марсианами, про пауков и кометы, про то, как они с Лосем едва не улетели на Большую Медведицу, – изолгался вконец, заскучал и, вернувшись в Россию, основал „Ограниченное капиталом Акционерное общество для переброски воинской части на планету Марс в целях спасения остатков его трудового населения…“
«В эмиграции, говоря о нем, – вспоминал об Алексее Толстом И. А. Бунин, – часто называли его то пренебрежительно, Алешкой, то снисходительно и ласково, Алешей, и почти все забавлялись им: он был веселый, интересный собеседник, отличный рассказчик, прекрасный чтец своих произведений, восхитительный в своей откровенности циник; был наделен немалым и очень зорким умом, хотя любил прикидываться дураковатым и беспечным шалопаем, был ловкий рвач, но и щедрый мот, владел богатым русским языком, все русское знал и чувствовал, как очень немногие… По наружности он был породист, рослый, плотный, бритое полное лицо его было женственно, пенсне при слегка откинутой голове весьма помогало ему иметь в случаях надобности высокомерное выражение; одет и обут он был всегда дорого и добротно, ходил носками внутрь, – признак натуры упорной, настойчивой, – постоянно играл какую-нибудь роль, говорил на множество ладов, все меняя выражение лица, то бормотал, то кричал тонким бабьим голосом, иногда, в каком-нибудь „салоне“, сюсюкал, как великосветский фат, хохотал чаще всего как-то неожиданно, удивленно, выпучивая глаза и давясь, крякая, ел и пил много и жадно, в гостях напивался и объедался, по его собственному выражению, до безобразия, но, проснувшись на другой день, тотчас обматывал голову мокрым полотенцем и садился за работу: работник был он первоклассный…»
Эмиграция давила Толстого.
В апреле 1922 года в письме к Н. В. Чайковскому, активному деятелю белого движения, он заявил: «Я политической борьбы не веду, ибо считаю, что писатель, оставляющий свое прямое занятие – художественное творчество – для политической борьбы, поступает неразумно, и для себя и для дела – вредно». И так объяснил свое твердое решение вернуться на родину: «Красные одолели, междоусобная война кончилась, но мы, русские эмигранты в Париже, все еще продолжали жить инерцией бывшей борьбы, питались дикими слухами и фантастическими надеждами. Каждый день мы определяли новый срок, когда большевики должны пасть, – были несомненные признаки их конца. Парижская жизнь начала походить на бред. Мы бредили наяву, в трамваях, на улицах. Французы нас боялись, как сумасшедших. Строчка телеграммы, по большей части сочиняемой на месте, в редакции, – приводила нас в исступление, мы покупали чемоданы, чтобы ехать в вот-вот готовую пасть Москву. Мы были призраками, бродившими по великому городу. От этого постоянного столкновения воспаленной фантазии с реальностью многие не выдерживали. Мы были просто несчастными существами, оторванными от родины, птицами, спугнутыми с родных гнезд. Быть может, когда мы вернемся в Россию, оставшиеся там начнут считаться с нами в страданиях».
В августе 1923 года Алексей Толстой вернулся в Россию.
Фантастические образы мира продолжают его преследовать.
Он пишет про Игнатия Руфа («Союз пяти», 1925). В отличие от романтика инженера Лося, Игнатий Руф точно знает, чего хочет. Собрав на борту яхты «Фламинго» пятерых капиталистов и талантливого инженера Корвина, он предлагает им стать полновластными хозяевами не просто какой-то страны, а всего земного шара. «В семь дней мы овладеем железными дорогами, водным транспортом, рудниками и приисками, заводами и фабриками Старого и Нового Света. Мы возьмем в руки оба рычага мира: нефть и химическую промышленность. Мы взорвем биржу и подгребем под себя торговый капитал». Он убежден: «Закон истории – это закон войны. Тот, кто не наступает, нанося смертельные удары, тот погибает. Тот, кто ждет, когда на него нападут, – погибает. Тот, кто не опережает противника в обширности военного замысла, – погибает. Я хочу убедить вас в том, что мой план разумен и неизбежен. Пять человек из сидящих здесь – богаты и мужественны. Но вот назавтра эскадра германских воздушных крейсеров бросит на Париж тысячу тротиловых бом, и через сутки весь земной шар окутается смертоносными облаками. Тогда я не поставлю ни одного цент за прочность стальных касс, – ни моей, ни ваших. Теперь даже детям известно, что вслед за войной тащатся революции».
Игнатий Руф собирается, ни много, ни мало, расколоть на части Луну! А свалить такое ужасное действие запросто можно на космические силы. «На юго-западе, над океаном, из-под низу туч, идущих грядами, начал разливаться кровяно-красный неземной свет. Это хвостом вперед из эфирной ночи над Землей восходила комета Биелы».
Игнатий Руф добивается цели. «Переворот был решительный и суровый. „Союз пяти“ отныне безраздельно, бесконтрольно владел всеми фабриками, заводами, транспортом, торговлей, войсками, полицией, прессой, всем аппаратом власти. „Союз пяти“ мог заставить все население Америки встать вверх ногами. Со времен древних азиатских империй мир не видал такого сосредоточия политической и экономической власти. Над этим странным миром по ночам поднималась разбитая луна большим, неровным диском, разорванным черными трещинами на семь осколков. Ее ледяной покой был потревожен и обезображен человеческими страстями. Но она все так же кротко продолжала лить на землю серебристый свет. Все так же ночной прохожий поднимал голову и глядел на нее, думая о другом. Все так же вздыхал и приливал к берегам океан. Росла трава, шумели леса. Рождались и умирали инфузории, моллюски, рыбы, млекопитающие».
В отличие от «Союза пяти», «Гиперболоид инженера Гарина» (1925) начинается с загадки. «Подвал занимал площадь под всей дачей: у кирпичных стен стояло несколько дощатых столов на козлах, баллоны с газом, небольшой мотор и динамо, стеклянные ванны, в которых обычно производят электролиз, слесарные инструменты и повсюду на столах – кучки пепла. „Вот он чем тут занимался“, – с некоторым недоумением сказал Шельга, рассматривая прислоненные к стене подвала толстые деревянные бруски и листы железа. И листы и бруски во многих местах были просверлены, иные разрезаны пополам, места разрезов и отверстий казались обожженными и оплавленными. В дубовой доске, стоящей торчмя, отверстия эти были диаметром в десятую долю миллиметра, будто от укола иголкой. Посредине доски выведено большими буквами „П. П. Гарин“. Шельга перевернул доску, и на обратной стороне показались те же навыворот буквы: каким-то непонятным способом трехдюймовая доска была прожжена этой надписью насквозь…»
«Зоя Монроз, – знакомимся мы с главной героиней романа, – отыскала свободный столик. Закурила папироску, положила ногу на ногу. Сейчас же близко прошел человек с венерическими коленками, – пробормотал сипловато: „Почему такая сердитая, крошка?“ Она отвернулась. Другой, за столиком, прищурясь, показал язык. Еще один разлетелся, будто по ошибке: „Ки-ки, наконец-то…“ Зоя коротко послала его к чертям. Видимо, на нее здесь сильно клевали, хотя она и постаралась принять вид уличной девчонки. В кафе „Глобус“ был нюх на женщин. Она приказала гарсону подать литр красного и села перед налитым стаканом, подперев щеки. „Нехорошо, малютка, ты начинаешь спиваться“, – сказал старичок актер, проходя мимо, потрепав ее по спине».
Но Зоя не собирается спиваться.
Она точно знает, кто ей теперь нужен.
Об инженере Гарине, с которым так тесно сплетется ее судьба, бывший его одноклассник сказал так: «Очень очень способный человек. Необыкновенный человек. Но – вне науки. Честолюбец. Совершенно изолированная личность. Авантюрист. Циник. Задатки гения. Непомерный темперамент. Человек с чудовищной фантазией. Но его удивительный ум всегда возбужден низкими желаниями. Он достигнет многого и кончит чем-нибудь вроде беспробудного пьянства либо попытается „ужаснуть“ человечество. Гениальному человеку больше, чем кому бы то ни было, нужна строжайшая дисциплина. Слишком ответственно».
Зоя Монроз кивает.
Именно такого человека она и ищет.
И Гарин подтверждает ее догадки, ее надежды.
«Я овладеваю всей полнотой власти на земле, – говорит он. – Ни одна труба не задымит без моего приказа, ни один корабль не выйдет из гавани, ни один молоток не стукнет. Все подчинено, – вплоть до права дышать, – центру. В центре – я. Мне принадлежит все. Я отчеканиваю свой профиль на кружочках: с бородкой, в веночке, а на обратной стороне профиль мадам Ламоль. Затем я отбираю „первую тысячу“, – скажем, это будет что-нибудь около двух-трех миллионов пар. Это патриции. Они предаются высшим наслаждениям и творчеству. Для них мы установим, по примеру древней Спарты, особый режим, чтобы они не вырождались в алкоголиков и импотентов. Затем мы установим, сколько нужно рабочих рук для полного обслуживания культуры. Здесь также сделаем отбор. Этих назовем для вежливости – трудовиками. Они не взбунтуются, нет, дорогой товарищ. Возможность революций будет истреблена в корне. Каждому трудовику после классификации и перед выдачей трудовой книжки будет сделана маленькая операция. Совершенно незаметно, под нечаянным наркозом. Небольшой прокол сквозь черепную кость. Ну, просто закружилась голова, – очнулся, и он уже раб. И, наконец, отдельную группу мы изолируем где-нибудь на прекрасном острове исключительно для размножения. Все остальное придется убрать за ненадобностью… Эти трудовики работают и служат безропотно за пищу, как лошади. Они уже не люди, у них нет иной тревоги, кроме голода. Они будут счастливы, переваривая пищу. А избранные патриции – это уже полубожества. Хотя я презираю, вообще-то говоря, людей, но приятнее находиться в хорошем обществе… Уверяю вас, это и будет самый настоящий золотой век, о котором мечтали поэты. Впечатление ужасов очистки земли от лишнего населения сгладится очень скоро».