Трильби - Джордж Дюморье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот вид очарователен при всех обстоятельствах и в любое время; но в солнечное октябрьское утро, после того, как вы не видели его пять лет и еще молоды! Когда каждая пядь земли, каждый камень, на который упал ваш взгляд, каждый звук и запах будит в душе вашей драгоценные, милые сердцу воспоминания…
Пусть читатель не пугается. Я не сделаю попытки описать все это. Я бы не знал, с чего начать и чем кончить!
Но сколько они повстречали перемен! Недоставало многих старых зданий, и к их числу, как они отметили, к своему большому огорчению, несколькими минутами позднее, принадлежал и добрый, старый Морг!
Они спросили полицейского, и тот сообщил им, что новый Морг, «чудесный морг, честное слово», гораздо вместительнее и комфортабельнее, чем старый, выстроили за Собором Парижской богоматери, немного правее.
— Господам следовало бы ознакомиться с ним, там прекрасно себя чувствуешь.
Но Собор Парижской богоматери, Святая часовня, Новый мост и конная статуя Генриха IV были на своих местах. И на том спасибо!
На правом берегу реки город мало изменился.
Они глядели на Париж, а воображение их унеслось к родным местам: припомнилась Темза, мост Ватерлоо, собор св. Павла в Лондоне, но ни тоски по родине, ни нетерпеливого желания немедленно вернуться домой они не ощутили.
На левом берегу сад и террасы особняка де ла Рошмартель (чей скульптурно оформленный подъезд выходил на улицу Лилль) по-прежнему затмевали все соседние дома. Высокие деревья отбрасывали тень на набережную, осенняя листва желтела на мостовой и усыпала весь тротуар перед этим величественным особняком.
— Интересно, получил ли Зузу герцогство? — сказал Таффи. И наш реалист Таффи, самый современный из современников, высказал много превосходных мыслей о старинных исторических герцогских владениях во Франции, которые, несмотря на свою многочисленность, все же гораздо живописнее, чем английские, и более чем они связаны поэтическими и романтическими узами с прошлым отчасти благодаря прекрасному и возвышенному звучанию фамилий их владельцев.
— Амори де Бриссак де Ронсево де ла Рошмартель Буасегюр — как благозвучно! Великолепное имя! От него так и веет двенадцатым веком! Даже Говард Норфолькский не выдерживает с ним сравнения.
Ибо Таффи стала надоедать «наша отвратительно худосочная эпоха», как он с грустью отзывался о ней (согласно выражению из не совсем понятной, но очень красивой поэмы «Фаустина», которую только что напечатали в журнале «Спектейтор» и которую наши три энтузиаста успели выучить наизусть), и он начал увлекаться темной стариной, царственной, разбойничьей, угасшей, позабытой, изнывая от желания изображать ее на холсте такой, какой она была в действительности.
— Да, французские имена звучат лучше; во Франции знали толк в этом деле, особенно в двенадцатом веке и даже в тринадцатом, — сказал Лэрд. — Все же Говард Норфолькский — это не так уж плохо на крайний случай, — продолжал он, подмигивая Билли. И они решили занести свои визитные карточки Зузу и, если он еще не стал герцогом, пригласить его отобедать с ними, так же как и Додора, если они его разыщут.
Затем они прошли вдоль по набережной к улице Сены и хорошо памятными им переулочками добрались до своей старой мастерской на площади св. Анатоля, покровителя искусств.
Здесь они застали большие перемены: ряд новых домов на северной стороне и новый бульвар, пересекающий площадь, по проекту известного барона Оссмана. Но старый дом, где когда-то была их милая обитель, уцелел. Взглянув вверх, они увидели огромное окно мастерской — мутное, тусклое, такое грязное, что оно казалось бы слепым окном, если б не белевшее на нем объявление на картоне: «Сдается мастерская и спальная комната».
Через маленькую дверь привратницкой они вошли во двор и увидели мадам Винар, стоящую на пороге своего жилья; подбоченившись, она командовала мужем: он пилил, как и всегда в это время года, большие чурбаны на дрова, а она убеждала его в том, что он самый бестолковый и бесполезный из всех чурбанов на белом свете.
Мельком взглянув в их сторону, она вдруг всплеснула руками и бросилась к ним с криком: «Ах, боже мой, трое англиш!»
Сетовать на то, что мадам и месье Винар встретили их недостаточно тепло, не приходилось.
— Ах, как я вам рада! Как вы прекрасно выглядите! И месье Билли! Да он вырос! — и т. д. и т. д. — Прежде всего все вы должны прочистить горло — живо, Винар! Наливку из черной смородины, ту, что Дюрьен прислал нам на прошлой неделе!
Их приветствовали, как блудных сынов, и повели в привратницкую, где, вместо упитанного тельца, угостили наливкой. Их появление выросло в событие, волнение охватило весь квартал.
Трое «англишей» вернулись через целых пять лет!
Мадам Винар рассказала им все новости: о Бушарди, Папеларе, Жюле Гино, который работал теперь в военном министерстве, о Баризеле, распростившемся с искусством и ставшем компаньоном в деле отца (зонтики), о Дюрьене, который шесть месяцев назад женился, снял превосходную мастерскую на улице Тэтбу и ныне прямо загребает деньги лопатой! Не забыла сообщить и свои домашние новости: Аглая просватана за сына торговца углем на углу улицы Каникюль, «превосходный брак, очень солидный»; Ниниш занимается в консерватории и награждена серебряной медалью; Исидор, увы! совсем сбился с пути: «Погубили его женщины! Такой красавец, представьте себе! Не принесло это ему счастья, вот что!» И все же она гордилась им и говорила, что его отец никогда не был таким молодцом!
— В восемнадцать лет, подумайте только!
А добрый месье Каррель, он умер, вы знаете! А, вы уже об этом слышали? Да, он умер в Дьеппе, на своей родине, зимой, от последствий несварения, что поделаешь! Он всегда страдал желудком. Какие блестящие похороны, господа! Пять тысяч человек, несмотря на проливной дождь! Ливмя лило! Сам мэр с помощником шли за катафалком, и жандармерия, и таможенники, и десятый батальон пеших егерей с музыкой, и все саперы и пожарники в полной форме, в красивых медных касках! Весь город провожал его, некому было даже поглазеть со стороны на похоронную процессию! Чудесно! Боже мой, как это было чудесно! Сколько я плакала, глядя на все это! Не так ли, Винар?
— Черт возьми, моя козочка! Еще бы! Будто хоронили самого мэра!
— Ну, это уж слишком, Винар! Не собираешься ли ты сравнивать мэра города Дьеппа с художником, вроде месье Карреля?
— Конечно, нет, моя козочка! Но все же месье Каррель был, по-своему, большим человеком. Кроме того, ни я, ни ты не были на похоронах, если уж на то пошло!
— Боже мой, ну что за идиот этот Винар — хоть святых выноси! Ну да! Небось ты и сам мог бы стать мэром, как же! Такой болван, как ты!
Тут между супругами завязалась оживленная дискуссия по поводу достоинств мэра, с одной стороны, и знаменитого художника, почетного члена академии, с другой. Три англичанина на время были забыты. Когда мадам Винар наголову разбила своего мужа, что заняло не очень много времени, она снова обратилась к друзьям и сообщила, что открыла лавку подержанных вещей: «Вы ее сами увидите!»
Да, мастерская уже три месяца, как сдается. Не хотят ли они взглянуть на нее? Вот ключи. Они, конечно, предпочтут пойти туда одни, без провожатых: «Я понимаю. Там вас ждет сюрприз». А потом они должны обязательно вернуться, выпить стаканчик и посмотреть ее лавку.
Они поднялись наверх и вступили на старое пепелище, где провели столько счастливых дней и где один из них был так несчастлив!..
Оно действительно очень изменилось. Без признаков мебели, пустая, убогая и грязная мастерская являла собой плачевное зрелище запустения, разгрома и профанации. Воздух был затхлый, сквозь давно не мытые стекла с трудом можно было разглядеть новые строения на противоположной стороне улицы; пол находился в ужасном состоянии.
Стены были сплошь покрыты карикатурами углем и мелом с более или менее разборчивыми подписями; большей частью пошлые, грубые и вульгарные, они не представляли никакого интереса для трех англичан.
Но среди них (трогательное воспоминание!) они увидели под стеклом в раме, вделанной в стену, эскиз левой ноги Трильби, тот самый, который когда-то нарисовал цветными карандашами Маленький Билли. Набросок так хорошо сохранился, будто его сделали только вчера! Под ним стояло: «В память о Трильби. Рисовал У. Б. (Маленький Билли)». А ниже на куске пергамента большими буквами были выведены такие строфы:
Я ножка Трильби, доброй и красивойЗдесь на стене меня запечатлелХудожник юный, людям всем на диво,А кто-то из друзей, любя меня ревниво,Укрыть рисунок под стекло велел.Но краток мой удел…
А с близнецом моим, с сестрой, что сталось?В разлуке с ней проходит день за днем…Соединиться в вечности осталось:Когда охватит нас смертельная усталостьМы вместе с Трильби навсегда уснемСпокойным, мирным сном.
О нежный друг, без нас что будет с вами?Дом опустел, и сгинул Трильби след.Пусть меркнет память прошлого с годами —Ее вам не забыть! И знаете вы сами,Что, право, обойди хоть целый свет,Нам равных ножек нет!
Глубоко вздохнув всей своей могучей грудью, Таффи, не дыша, читал «характерные для французов вирши» (как он отозвался потом об этой трогательной маленькой поэме). Он весь трепетал от нежности, жалости и милых сердцу воспоминаний и, задыхаясь, твердил про себя: «Дорогая, дорогая Трильби! Ах, если б только ты любила меня, я бы не допустил, чтобы ты меня покинула, ни за что на свете! Ты была предназначена мне!»