Кто по тебе плачет - Юрий Дружков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но тебе, наверное, больше везло?
— Время другое, люди, возможности… Конечно, я преуспел. Но, как я понимаю, мне очень везло на друзей. Не потому что много, не бывает их много, не потому что влиятельные… Друг почти незаметен, как друг…
* * *Утром наш обыкновенный журнальный столик, непонятно, как и почему вдруг удивил меня тем, что на нем ничего нет. На гладкой поверхности ничего нет… В холле стоит журнальный столик, а на нем ничего нет.
На таком столе в доме отдыха лежали обычно письма. Небольшая россыпь каждый день. Все подходили к этому столику, вылавливали, кто мог, для себя конверты, в улыбке чуть поднимали губы, разбегались по углам наедине с конвертами.
Я тоже подходил, но моей фамилии на конвертах никогда не было. Мой друг посверкивал большими очками, смотрел на меня чуть улыбаясь, грустно, ворошил конверты.
Он уехал на две недели раньше меня. И скоро на столике начали появляться мои письма. Иногда сразу по четыре-шесть конвертов. Я с удивлением распечатывал их… В одном были всего девять слов… «Спешу тебе сказать, что я готовлюсь к Новому году». В другом письме только восемь… «Поэтому хочу тебя поздравить с Новым хорошим годом!..». В третьем: «Желаю тебе успехов и радости»… В четвертом: «Крепко жму лапу». И под лапой, как улыбка, фамилия друга…
У меня много писем его, больших и маленьких, простых и деловых. Но эти особо…
Потом пошли письма от знакомых, которым я не говорил, где нахожусь…
— Вам опять больше всех пишут, — удивлялись мои соседки по столовой.
— Конечно, — кивал я, — почему бы нет?…
Однажды он приехал ко мне в больницу на глухом краю города, куда было невыносимо добираться, если тебя не везла санитарная карета. Куда шоферы такси не хотели ездить и врали, что баллон поменять пора, что сменщик умер, его хоронить некому… Гиблое место… Все же он приехал и привез мою работу, которую, мне тогда показалось, я, может быть, не успею доделать…
У себя дома, в холодной квартире, он посверкивал очками, ходил из угла в угол, показывая мне старинные прялки, найденные где-то в архангельской области. А шея у него повязана шарфом… Потрогал я батареи в доме — горячие. Дует из окон… У меня дома не дует, — говорю ему, — ватой конопачу. Быстро и хорошо. Ни клеить, ни мазать. Весной выкинул вату и всё. Я тебе тоже проконопачу. Квартиры своей не узнаешь…
«Ну что же, — басил он, — конопать, я согласен…». И тогда снова женись, — говорю я, — в такую хату любая придет, — самая престижная… «Не выношу престижных баб… Ни женственности, ни материнства… Ты не догадался, почему великий Андерсен так и не женился? — вдруг спрашивает он. — Всю жизнь писал сказки про женщин, а на свете нет ничего более несказочного, чем женщина. Бог, или кто-то создал женщину с единственной целью, нести миру человеческую привязанность.
Так она за шмотьем избегалась. Видит привязанность не в детях, не в сердечности, а в удовольствиях и шмотье…».
Не успел проконопатить ему окна.
Как много я раньше не успевал. Как много я не успел. Непоправимо не успел…
* * *Я помог ей надеть полушубок. Застегнул верхнюю пуговицу, легонько мягко притянув к себе, увидел совсем рядом чуть припухшие губы, измененное, невыразимо милое лицо, измененные в материнской нежности глаза. И не мог сразу отпустить от себя. Так и стоял минуту в невозможности передать, пересказать охватившее меня смятение, желание делать невероятное, невыполнимое, великое, нежное…
— У меня такое предчувствие, что мы скоро вернемся туда… к нам… домой.
Она еще больше приблизилась ко мне губами. Я смог уловить ее шепот.
— Я во сне видела…
Что-то кольнуло меня.
— Поклянись мне, — сказал я, почти касаясь ее лица. — Чтобы ни случилось, он останется… Он должен быть… Ему нельзя не быть…
— Разве иначе возможно? — в глазах у нее слезы. — Никогда, никогда, никогда… он твой… мой… ты любишь меня?
— Милые вы мои, неповторимые…
* * *Она взяла меня под руку. Мы вышли из тамбура. Я помог ей закрепить лыжи. Сегодня мы идем в ее теплицу.
— Больше я тебе не разрешу копать грядки.
— Я не копаю, — она улыбнулась.
— Дергать, корчевать. Все равно что.
— Кому же этим заниматься?… Они чахнут без рук.
— У меня стало много времени. Я сам.
— Тебе кажется, просто… Не могу такое забросить…
Из белого и холодного мы попали в зеленое, жаркое, пряное, цветное. Надели зеленые халаты. Она стала похожа на заведующую лабораторией. Халат шел ей, делал строгой, важно занятой.
— Вот мои владения. Всему нужны руки. У всех разные вкусы, настроения, желания… Тут иноземные гости, — повела она рукой вдоль кустарников, — очень капризные. Один желтеть начал, гадаю, что с ним… Вот этот венчик, по-твоему, кто?
Склонилась над ершистым зеленым дикобразом в кадке, упрятанном почему-то в прозрачный пакет.
— Пальма? — предположил я.
— Ничего подобного. Куст, а не дерево. Куст ананаса. Вот, южное деревце, — она потрогала ветку с меленькими жесткими листьями.
— Анчар? — пошутил я.
— Гранат… Не подходи близко. Поливалка нежданно брызгает. Мокрый будешь.
— Ну вот, и летний дождь у тебя есть. Привереды какие.
— Мы трогать их не станем. Пойдем, наших навестим. Огурцы, помидоры.
«Наши» стояли в ящиках на этажерках, рядами.
— Вот ножницы, обрежь все боковые побеги. Только сверху оставишь по три кисточки… Посмотри, как я делаю.
Она обрезала боковые ветки растения так бережно, что и ножницы у нее не щелкали. Сбросила скошенное в корзинку.
— Зачем резать? Урожай меньше будет.
— Пожалел… Да я им и корешки подрезала, когда сюда пересаживала… Меньше не будет. Поспеет намного раньше.
— Кто тебя всему научил?
— Бабушка…
— Ты уйму силенок тратишь на такие пустяки.
— Разве это много? Чем больше копаюсь, тем больше понимаю — какая неумеха. Только-только чуть прикоснулась, а работы здесь — море, конца нет… Бабушка по цвету знала, чего не хватает огурчикам. С нижнего конца пожелтели — одно, с верхнего — другое. То поила их настоем сена, как я тебя девясилом, когда ты болел, то подрезала… Так и говорила: цвет лица огурчики потеряли… А помидоры? Знала, что на кусте сохранить или снять пораньше, или выдернуть вместе с кустом и так подвесить… Сложности… академиком надо быть… Но для кого? Для чего?…
Вдруг остановилась она среди зеленого безмятежного своего чуда. Я увидел растерянные грустные глаза и обнял ее, будто закрывая собой от всех тревог и безысходности.
Птицы летели с юга на север…
* * *Маленькому человеку однажды сказали, что все люди на земле смертны. Он думал, что умирают одни бабушки с дедушками, а человек не умел представить себя дедушкой. Он был вечен и бессмертен, пока не знал, что люди смертны.
Это я пишу про себя. Снова память вернула меня в мое детство. Мне сказали, что человек смертен… Я не мог уснуть всю ночь. Я сидел на кровати, поджав ноги. В окно сияла страшная в ледянелости огромная луна. Какая несправедливость обрушилась на меня. Как мертвенна эта луна, которая будет светить, когда меня уже не станет, не будет. Как это можно, что меня вдруг не будет?… Ужас, непосильный ужас мешал мне дышать и двигаться. Луна растекалась от слез, руки мои дрожали в ознобе. Я мог умереть в ту минуту, если бы не проснулась и не подошла ко мне мама. Не взяла меня рыдающего на руки, не одарила тем, что было сильнее видения смерти… Не правда ли, смешной мальчик?
В мое окно смотрит луна, такая же ледяная, вечная. Мертвые блики на стенке, на полу. Неуютно, зябко в нагретой комнате. Я вышел в коридор, к ее двери, постоял, послушал. Она вздохнула во сне как ребенок… Подойти к ней? Разбудить ее?… Мне одному с моей жалостью не совладать…
Нет, пусть они спят…
Сколько надо было накопить в мире зла, чтобы так вот однажды остаться наедине с единственной женщиной, в холодной тоске от неизвестности, гадая, не веря, не зная, сорвалась ли с цепи та вселенская злоба или не сорвалась? На что надеяться этой женщине? Какой станет ее судьба? Понимает ли, что будет с нами, если злоба все-таки обрушилась? Не слишком ли она спокойна? Или скрывает, как неспокойна? Или верит в доброту, вечную доброту земли, в рождение ребенка, в невозможность на земле Одиночества?
Но если придет оно — Одиночество? Придет в маленький наш огромный мир на троих…
Вот ему год, вот ему два, три, четыре… Он идет вместе со мной по этому лесу, и мир кажется ему одним бесконечным лесом. А я спешу передать ему все, чем богат… Память о мире, после которого он родился… В шорохе леса видит и слышит он созвучия немыслимо великих и прекрасных дел, невоскресимые легенды о городах со множеством людей, обрывки наук и знаний, похожих на сказки…