ГРОМОВЫЙ ГУЛ. ПОИСКИ БОГОВ - Михаил Лохвицкий (Аджук-Гирей)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чебахан снова завопила. — Ты должна помочь мне, — сказал Озермес, — я возьму отца за плечи, а ты приподними его за ноги. — Подожди, — сказала Чебахан, пригнулась к отцу, сняла с него ремень с кинжалом и протянула их Озермесу. — Возьми... Этот кинжал, так рассказывал отец, переходил в его семье из рода в род. Я думаю, он не хотел бы, чтобы его кинжал ржавел в земле. — Озермес взял кинжал, вытащил клинок из ножен, посмотрел на тонкие затейливые узоры из стали, снова вложил кинжал в ножны и стал затягивать ремень. Ему вспомнилось, как сестра отца рассказывала, что однажды, когда в их хачеше собрались гости, мать тогда кормила его грудью, и его принесли показать мужчинам, один из гостей протянул ему кинжал, и он схватился за рукоять обеими руками, и все мужчины вскричали, что мальчик не пойдет по стопам отца, а станет охотником или воином. Они ошиблись тогда, он стал джегуако, однако, кажется, предсказанию их суждено, хотя и с опозданием, но сбыться. Застегнув пряжку, Озермес наклонился к мертвому телу. Едва они опустили отца в могилу, как солнце вышло из-за облака, косой желтый луч упал на лицо старика и на миг оживил глаза его, неплотно прикрытые веками. — Наш прародитель — Солнце благословило твоего отца, — сказал Озермес и взялся за лопату. Когда они похоронили мать, солнце ушло в синюю полоску тумана, протянувшуюся там, где море соединялось с алеющим небом. — Красный закат — семь погожих дней, — пробормотал Озермес, — за эти дни я, пожалуй, успею похоронить всех. — Если ты разрешишь, я тоже буду рыть могилы, — попросила Чебахан, — ведь я дочь женщины воина и, как жена, должна во всем помогать тебе. — Твои мать и отец, будь они живы, похвалили бы тебя, — сказал Озермес и посмотрел на ее руки, еще не державшие ни лопаты, ни топора.
Озермес вновь вцепился в корневище ольхи. Чудилось ему или в самом деле прикосновение к древесному корню дарило ему силы? Он напряг мышцы, рукоять кинжала сильнее уперлась в живот. Кажется, удалось немного продвинуться вперед. Ослабев, Озермес разжал пальцы и пошевелил ими. Сколько времени он уже лежит под снегом, что там, наверху, день или ночь? Наверно, день, потому что он смутно, как в густом тумане, видит свои руки и отличает по цвету снег от корневища. Ночью все было бы черным черно. Отдыхая, он подумал о том, как и почему создан такой порядок. Дни и ночи, сменяясь, вращаются, подобно кружению мельничных жерновов. Так было, когда голова Озермеса находилась там, где теперь его колени, и много раньше, когда Бешту был всего лишь с холмик, нарытый кротом, и совсем совсем давно, когда земля была как студень. Так с незапамятных времен и идет: ночь следует за днем, день за ночью, созвездие Вагобо* дает головному дню первого месяца Нового года знак к движению, и вот уже сорок жарких дней и ночей, как вперемежку бредущие белые и черные бараны, проходят отведенное им расстояние и, после передыха, идут один за другим сорок холодных дней и ночей, а потом созвездие Вагобо снова подает знак головному дню, что пришло его время пускаться в путь и вести за собой длинную бело черную отару дней и ночей года...
* Вагобо — Плеяды.
Как определить, сколько времени он находится в этой снежной могиле? Если по прежнему в том дне, когда его накрыло лавиной, то в мире ничего не изменилось, а если над ним прошагали день и ночь либо несколько дней и ночей, то он остался в том времени, которое для всего живого стало прошлым. Чтобы не отставать от подлунного мира и от Чебахан, ему надо двигаться, а не лежать неподвижно, как мертвому. Озермес потрогал голову — волосы не очень отросли, хотя он не брил их после того, как начался буран. Развязав тесемки от бурки, стянутые у горла, он уперся локтями в наледь под собой, вдавился затылком и спиной в снег, потом схватился за корневище, рванулся к ольхе и почувствовал, как тело и ноги его выползают из примерзшей к снегу бурки, словно бабочка из шелковичного кокона. Хвала Зекуатхе, снег и камни не обрушились на него. Теперь лоб Озермеса упирался в ствол ольхи. Он опустил подбородок на мшистый корень, отдышался, слегка повернулся на бок, просунул руку к животу, нащупал рукоять кинжала, вытащил его из ножен и положил на корневище. Подстегнутый удачей, Озермес заторопился, подтянул колени к животу и принялся раздеваться. Смерзшиеся чувяки снялись без долгой возни, но ремешки ноговиц развязываться не хотели, пришлось перерезать их кончиком кинжала. Стащив ноговицы, он засунул их под бешмет, чтобы они оттаяли, и принялся растирать снегом холодные, как лед, бесчувственные ноги. Они никак не отмерзали, но он упрямо хватал пригоршни снега и тер пальцы, подошвы и пятки то на левой, то на правой ноге, у него уже горели ладони, а ноги все не оживали. День прошел или вечность, но наконец в ногах закололо, а это означало, что ток крови возобновился. Если бы бурка при его падении не обвернулась вокруг ног, они скорее всего отмерли бы. Теперь ноги пылали как в огне и стали влажными от проступившей наружу сукровицы. Озермес много раз, до одышки, вытянул и поднял ноги, потом надел ноговицы и чувяки, и тут у него отчего то закружилась голова. Сопротивляясь дремоте, опустившейся, подобно теплому пуховому одеялу, он подергал бурку, сперва слегка, осторожно, потом, обозлясь и на себя, и на смерзшийся снег, и на неподатливую бурку, рванул ее, и полы бурки оторвались от снега. Он разровнял бурку под собой, потом поднял ноги и натянул верхний край бурки на голову. Вскоре он погрузился в сон, как в согретую солнцем воду. Душа больше не оставляла Озермеса. Он спал, обняв себя, засунув руки под мышки, но время от времени двигал пальцами ног и пошевеливался, словно медведь в берлоге, не набравший на зиму достаточного запаса жира.
* * *
Озермес и Чебахан шли, поднимаясь по крутым склонам, спускаясь с обрывов и перебираясь через речки и ручьи. Птицы пролетали над самыми их головами, тонкие гибкие ласки проворно взбирались на деревья, мелькнув коротким хвостом, ныряли в дупло и тут же высовывали наружу красно бурую тупоносую мордочку с широкими ушами и блестящими смелыми глазками, быть может, знали, что их нельзя убивать — на голову человека, застрелившего ласку, обязательно сваливается какая либо беда. Спящие днем зайцы в перепуге выскакивали из под самых ног у них, но через пять шесть прыжков останавливались, поворачивались, садились на задние лапки и, пошевеливая длинными ушами, открыв от удивления рот, с любопытством рассматривали пришельцев. Чебахан шла молча, то впереди, оглядываясь иногда на Озермеса, то неслышно шагала за ним. Ее мучила жажда, и, когда они подходили к ручью, Чебахан тотчас сбрасывала с плеча свою ношу, опускалась на колени и приникала ртом к воде. А Озермес часто мыл руки.
Ему казалось, что от них пахнет разложившейся человеческой плотью. Он все возвращался мысленно к сожженному аулу, похоронам убитых и вспоминал погибших знакомцев такими, какими были они при жизни. Однажды спросил у Чебахан, почему она молчит. Она подумала и сказала: — Ты ведь тоже не разговариваешь со мной. — Разве? — удивился Озермес. — Я этого не заметил. — Он посмотрел в ее покрасневшие, воспаленные, как у человека в горячке, глаза и сказал: — Нам нельзя постоянно думать об ушедших, иначе мы станем похожими на людей, которые идут, повернув головы назад. Нас всего двое, белорукая, но мы должны жить так, будто нас много. Твои отец и мать сказали бы то же самое. — Я знаю. — Запекшиеся губы Чебахан раздвинулись в слабой улыбке.
Ночевали они под нависшими над землей широкими густыми ветвями елей. Озермес укладывал у корней ружье, лук и колчан со стрелами, вытаскивал завернутые в бурку и в одеяла вещи. Спали они на одеяле, укрывшись буркой, ложились, как полагается мужу и жене, головой к ногам другого и засыпали мгновенно, не слыша ночной жизни леса. Им встречались укромные долины, сухие солнечные опушки, но на взгляд Озермеса места эти не подходили для жилья. Одна из долин продувалась ветрами — деревья были погнуты в одну сторону, другая находилась далеко от воды, на третью весной скатывались снежные лавины, еще где то земля была изрыта кабанами и, значит, неподалеку располагались их лёжки, а где кабаньи лёжки — там заболоченная земля. Кроме того, не след было вторгаться в самые владения Мазитхи. Видевшие Мазитху верхом на кабане рассказывали, что он очень силен, вспыльчив и, разгневавшись, не знает удержу. Разумеется, Мазитха, подобно другим божествам, был гостеприимен, однако совсем не одно и то же — прийти незваным гостем на радость хозяину или без спроса поселиться на его земле. Они шли дальше и дальше, пока не перешли через луг, усыпанный фиолетовыми листочками цветущего шафрана. Диковинное растение, не успев зацвести, оно сбрасывает с себя все листья и оставляет на макушке стебля лишь цветок, который, осыпавшись, превращается в круглую коробочку с семенами. Озермес остановился, посмотрел по сторонам и положил свой сверток на влажную после недавнего снега траву. Чебахан тоже скинула с плеча узел и, тяжело опустившись, села на умерший от старости и упавший головой к восходящей стороне явор. Дерево переломилось на высоте человеческого роста, там, где было дупло. Оставшийся стоять длинный пень, весь в наростах лишайника и мха, походил на согбенного, обросшего волосами старика. Озермес приметил в высоком скалистом обрыве пещеру, темнеющую у самой земли, и пошел к ней. Заглянув внутрь, крикнул Чебахан: — Здесь совсем сухо! — Она не отозвалась. Озермес обследовал неглубокий овраг, на дне которого звенела на камнях речка. Правее этой стороны оврага, на расстоянии примерно тридцати прыжков, поднимался к склону смешанный лес. Поближе, напротив пещеры, на поляне высились несколько яворов, пихт и дубов, а по правую руку от рощи обрывалось к заходящей стороне ущелье. Озермес подошел к обрыву, посмотрел вниз и вдаль и позвал Чебахан. — Иди, посмотри. — Она, еле передвигая ноги, подошла к нему. Ущелье было таким глубоким, что между ними и дном пропасти белели, подобно разбежавшимся овцам, маленькие пушистые облачка. За ущельем вольно разветвлялся мощный горный хребет со многими туловищами, покрытыми щетиной оголенных лесов. За хребтом вереницей протянулись синие горы, и совсем вдали сливались с небом палевые округлые пригорки. Яркие краски весны еще не расцветили лесов, и от бесконечного, как земная жизнь, простора исходило такое грустное умиротворение, что Чебахан тихо и облегченно заплакала. Озермес, ни разу не видевший, как она плачет, притворился, что не замечает ее слез. Выплакавшись, Чебахан посмотрела на него чистыми, умытыми глазами и спросила: — Пойдем дальше? — А здесь тебе не нравится? — Она кивнула: — Да. — Посмотри, белорукая. Саклю построим спиной к скале, у пещеры, до ручья в овраге рукой подать, и я думаю, зимой вода в речке не превращается в лед, она бежит слишком быстро, чтобы мороз мог схватить ее. Спать пока будем в пещере, а потом станем хранить в ней еду... После первой охоты я сделаю Мазитхе подношение... — Они уселись рядом на трухлявый ствол явора и стали разглядывать свои будущие владения. Тонкие шелковистые брови Чебахан сошлись в длинный витой шнурок, на чуть выпуклом, правильном и чистом лбу возникла уже знакомая Озермесу легкая, как тень, морщинка. Он опустил глаза и потрогал пальцем острые темно зеленые листочки, хороводом обвивавшие стебель. Явор, падая, придавил плаун, но он пробуравил землю и пробился к свету рядом с умершим деревом.