Именем Ея Величества - Владимир Дружинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От Кампредона узнает Юсси: канцлер Гарн отрёкся от Карла Фридриха. Притворялся глава голштинской партии: был душой в партии патриотов, а теперь совещается с английским послом. Порвёт Швеция с Россией, вступит в союз Ганноверский. И напрасно он — Юсси — упрямится, карьера его на волоске, в Стокгольме им недовольны.
Дружеский совет пиетисту-мечтателю — смириться. Хватит долбить стену лбом, выпрашивать приданое для Карла Фридриха, униженно торговаться. Русские даже Выборг не уступают. Да, царица обещает Шлезвиг. Юсси ведь не хочет войны?
Нет, конечно…
Мягко, исподволь убеждает Кампредон — Швеции не по пути с Россией. Спор из-за Шлезвига погаснет — западные державы вознаградят герцога.
Остерман любопытствует — какое вознаграждение? Кампредон не может сказать точно. А примет ли герцог, отступится ли? Нет, не склонен. Вице-канцлер зондирует почву — намерена ли Франция и впредь сдерживать турок? Француз гладит бородку — время покажет. Словесный экзерсис двух величайших дипломатов Европы бесплоден, наскучил обоим.
«Влияние Ягужинского усиливается, — отмечает посол. — Государыня несколько чересчур предаётся удовольствиям, даже до того, что расстраивает своё здоровье».
Генерал-прокурор, воинственный бонвиван, буквально спаивает её. Со времён Петра повелось — на пирушках, под звон бокалов творится политика.
«Государыня сказала на днях за обедом, что ей угрожают, но что она встанет, если понадобится, во главе армии и ничего не боится».
Минутное настроение её величества? Хотелось бы думать так… Но полки идут и идут к столице, дома в окрестных селениях, казармы полны солдат. Приказано согнать шестьсот мужиков на галерный двор, заложить ещё пятьдесят судов.
Первого февраля Екатерина дозволила танцы и сама открыла бал в паре с Ягужинским, сменив меланхолический лиловый бархат на ярко-малиновый. Завершив менуэт, отплясали польский, притомили её лишь трудные коленца и прыжки новомодного английского. До утра играла музыка в Зимнем.
В ту же ночь колодник Иван Посошков, находившийся в тюремной неволе полгода, скончался.
Вины за ним не сыскалось, просить за него Данилыч не собрался — своеволие небывалое вселилось в императрицу. Час и два ждёт аудиенции, мимо с победным видом шествует в её спальню герцог, а иной раз и Пашка. Обидно было и портниху пропускать вперёд — не терпелось, вишь, матушке примерить амазонский убор, сшитый по последним французским правилам, для езды верхом.
— Ох, бабье царство!
Всякий день слышат эту жалобу Дарья и Варвара. Откровенно делится князь и с Гороховым.
— Кому служим? Царице или голштинцу? Солдатам, чай, тошно глядеть на него.
— Тошно, батя. Спрашивают меня — что же наш фельдмаршал? Боится герцога? Гвардия недовольна, не хочет быть под немцами, хочет русских офицеров.
— Убавил я немцев, сколько мог. Говори с гвардией, Горошек! Скажи — старается фельдмаршал.
— На тебя надежда, батя. Голштинцы осатанели. Кто «ура» кричит вместо «виват», тому хрясь в морду и пишут, чтобы на Ладогу.
— Знаю, знаю…
— Хуже каторги канал этот…
— Гвардейцев не отпущу.
Феофан Прокопович уже готовит вирши. Впервые высоким штилем, наравне с подвигами Геракла, будет воспето рытьё тяжёлой северной землицы — где вязкой, где топкой.
Где Петрополю вредил проезд водный,Плодоносные суда пожирая,Там царским делом стал канал бесплодный,Принося пользы, а вред отвращая…
Но ещё осенью возник спор в Сенате — Миних потребовал пятнадцать тысяч солдат, нужда срочная, иначе берега свежевырытого русла начнут осыпаться. Светлейший восстал, взывая к милосердию, — погибают люди на работах: ни житья там сносного, ни одежды тёплой, интенданты растаскивают продовольствие, а Миних, пожалованный неведомо за что в генерал-лейтенанты, мирволит им, держит копальщиков на нище святого Антония. Лягушками, что ли, приучает питаться?
Но откуда подмогу взять? Мужиков из ближайших уездов предовольно отряжено, скоро пахать некому будет. Так, уступая Миниху, рассуждали Ягужинский, Апраксин и к вящему огорченью Толстой — прежде во всём единомышленник.
Кто более достоин жалости — крестьянин или солдат? Различать их нелепо, — доказывал князь, — и повторял свою максиму — они яко братья, плоть едина. Решает интерес государственный. Время нынче тревожное, армию отрывать от учений, от караулов не след. И тут, злясь на неверного Толстого, распалился светлейший.
— Ни одного солдата… Запрещаю… Августейшим именем…
Сходило же с рук, словно бронёй прикрывался Данилыч сим охранным паролем. Вышла осечка. Миних излил негодование герцогу, тот поспешил к царице, и князя постиг конфуз.
— Эй, Александр!
Как бичом хлестнула. Разве докладывал? Ведать не ведала… Что возомнил о себе? Монаршее имя присвоил, наглый обманщик, узурпатор. Пробирала долго, въедливо, Данилыч краснел и бледнел. Пытался обратить гнев государыни против Миниха — нерадив-де, плохо строит канал, губит работных. Взялся ехать ревизовать. Царица кивнула, усмешка недобрая играла на её губах.
— Поедешь… С Павлом поедешь.
Сущее было наказанье трястись бок о бок в кибитке в ростепель, по ухабам, по лужам, шлёпать по грязи, соблюдая афабилете — сиречь приветливость, которую французы предписывают благородным кавалерам. Спали на соломе, хлебали щи с прогорклой серой капустой, арестовали полдюжины интендантов, но сместить Миниха князю не удалось: инженер он умелый, увы, не придраться! Копальщиков, плотников действительно не хватает — дело ведь святое, царское, с великим поспешанием начато.
Пришлось дать Миниху пополнение — из деревень и из полков. Правда, урезав просимую цифру… А канал, сдаётся, глотает людей. Миних, вишь, долг за фельдмаршалом числит. Ещё и ещё давай солдат… Данилыч противится, он и без слов адъютанта сознаёт опасность. Военные, особливо гвардейцы, — важнейшая его опора, утратить её смерти подобно.
Гибельно и для владычицы… Но её будто зельем одурманили. Ускользает из рук… Пиявкой всосался Миних, дружок голштинца, тянет и тянет солдат.
В «Повседневной записке» запечатлелись строки, продиктованные князем с горечью:
«Его светлость приказал отправить 500 драгун на Ладожский канал и Московский гарнизонный полк и чтобы в других гарнизонных полках добрать рекрутов».
Бродит по Петербургу слух — вельможи задумали царицу устранить и возвести на престол малолетнего царевича. Армия украинская, которой командует Голицын, двинется к столице и всякое сопротивление подавит.
Шепчутся горожане:
— Губернатору, поди, несдобровать.
— Петля давно свита.
— Зарятся на хоромы-то… Да он-то не сунет башку. Отобьётся, чай!
— Брат на брата? Упаси Господь!
— Знать, последние времена. Речено же в Писании…
— Нет государя, и царство рушится.
— Эх, где наша не пропадала!
Брякнешь громко — раскаешься. За то лишь побьют, что собственное суждение имеешь. Прежде не было толикой строгости. Полицейская рать удвоена, да ещё доносчиков наплодил Дивьер, всюду шныряют. Губернатору сообщает с разбором, в тонкое решето просеет уловленное, прежде чем пойдёт к ненавистному шурину. У полицеймейстера своя политика. Сам посещает тайком некоторые дома, где пьют за царевича, ругают Меншикова.
Князю сии осиные гнёзда известны наперечёт. Адъютанты наблюдают, имена недругов записаны; светлейший пробегает реестры, оценивает, сколь опасен тот или иной сановник. До головной боли, до удушья гневят изменники. Бутурлин был ненадёжен, теперь якшается с Долгоруковым; Толстой, Апраксин сомнительны, льнут то к герцогу, то к приспешникам царевича.
Светлейший теряет друзей. Если бы заглянул в донесения дипломатов, прочёл бы, в Европе уже известно — баловень судьбы вот-вот останется в одиночестве. Он и сам должен был заметить — некоторые озорники сговаривались не ходить в Сенат, придавленный пятой Меншикова.
Озадачил Голицын.
Православным-то соединиться бы… Эти слова, произнесённые в счастливый для Данилыча час прощения долга, породили некое щемящее ожидание. Похоже, Голицын, заклятый враг, предлагает аккорд [136]? Переломил презрение к Алексашке-пирожнику, к тому же с пятном казнокрада?
Горошек сказывал — у княгини Волконской, в злейшем из осиновых гнёзд, Голицын не бывает. Звала неоднократно… О светлейшем отзывается с недавних пор уважительно, хотя и с досадой — дескать, мало на Руси таких острых талантов.
Приглашённый отобедать, Димитрий Михайлович восхищался серебряным парадным сервизом английской работы — превосходный у хозяина вкус — и кстати посетовал на быстротекущее время. Сколько лет не встречались вот так, у домашнего очага! Сокрушались вежливо оба. Хвалил боярин и яства, поданные на редкостной посуде, — французский паштет из гусиной печёнки, кабанье жаркое по-немецки, баранье седло по-польски, кулебяку на восемь углов, чесночный суп, ободряющий отяжелевших, — но ел понемножку, воробьиными порциями, пил ещё скромнее и за обедом намерения свои не открыл. Попивал кофе с ликёром в предспальне. Одобрял, поворачивая чашку на свет, японских художников, потом вздохнул: ценим чужое, платим втридорога, а свои-то искусники в небрежении, в нищете.