Иосиф Бродский. Большая книга интервью - Валентина Полухина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вы были в заключении два года?
Почти два с половиной. Я провел их в совхозе. Там было чудесно.
В вашем заключении были и положительные стороны?
Даже несколько. Особенно работа в совхозе, потому что это была нормальная человеческая деятельность. Я был предоставлен самому себе, хотя за мной, конечно, наблюдали, — все было очень по-простому. Если у меня и появилось ощущение природы, то это произошло именно тогда. Идешь по полю и понимаешь, как много людей так же идут по полям. Но меня поражало не это; ну, для меня… Я смотрел на краски пейзажа. В этом было что-то роберт-фростовское…
А в 1972-м вас выслали из Советского Союза. Как вы думаете, это был джентльменский поступок?
Они поступили очень благородно. Мне дали десять дней на сборы.
Это было для вас неожиданностью?
В общем, да. Когда мне об этом сообщили, я был несколько обескуражен. Но если говорят, что нужно уезжать, то нужно уезжать. Просто мне сказали, что если я не соглашусь уехать, то для меня начнутся трудные времена. Только против этого я бы не возражал: я знаю, что такое трудные времена. Но дело в том, что я был там лишним.
Вы принимали участие в политической деятельности или просто были самим собой?
Был просто самим собой, занимался своим делом, писал. Видите ли, существуют две разные вещи: нормативная лексика официоза и язык литературы; они противостоят друг другу. Стилист избегает банальности. А государство заявляет монопольное право на владение языком. Оно смотрит с подозрением на любого писателя, который не пользуется жаргоном "Правды".
Вы считаете себя свободным, находясь на Западе, в Америке?
Во многих отношениях, да. Хотя этот вопрос меня мало занимает. Единственное, что я могу сказать о своей жизни, — что я действую, как животное, как собака; меня ведет нюх, инстинкт, я не пытаюсь рационализировать. Когда я приехал в Штаты, я сказал себе, что не следует обращать никакого внимания на смену обстановки. Я решил притвориться, что ничего особенного не произошло. И некоторое время я жил так, как будто ничего не произошло. Потом это стало реальностью.
Как вы думаете, это как-нибудь отразилась на вашей поэзии?
А как я могу узнать об этом?
Изменилось ли ваше отношение к русскому языку?
В повседневной жизни я мало говорю по-русски. Если что-то и произошло, то изменилось отношение к процессу письма; я стал более концентрированным. Я более сознательно отношусь к каждому написанному слову, что было бы невозможным, если бы я был дома. В этом есть свои преимущества. С другой стороны, это создает и трудности — становишься более рациональным. Но писательство само по себе — процесс довольно трудоемкий, и с каждым шагом писать все труднее и труднее. Непонятно, чем это объясняется: то ли влиянием чужого языка, то ли потому, что стареешь. Я предпочитаю второе объяснение.
Давайте поговорим о вашей книге "A Part of Speech" ("Часть речи") и о проблеме перевода. По-моему, вам повезло с переводчиками, ваши стихи переводили хорошие поэты. У меня впечатление, что переводы почти так же хороши, как оригиналы. Книга воспринимается как американский сборник, хотя, глядя на вас, нисколько не сомневаешься в том, что вы русский. В предисловии вы говорите, что иногда исправляли перевод, делая его более точным, даже рискуя сделать его менее гладким. Но может ли перевод быть слишком гладким? Или сквозь него всегда проглядывает остов оригинала?
Переводчик стоит перед двумя опасностями. Первая — неточность. Нет ничего хуже неточности. Вторая опасность — это искушение придумать какие-то красоты, которых нет и которые не подразумеваются в оригинале. Может быть, это то, о чем вы спрашиваете. Я верю в плохие переводы — они позволяют читающему отдаться собственному воображению. Я понимаю, о чем вы говорите. Я делал все, что было в моих скромных силах, чтобы приблизить стихи к оригиналам. Первое и самое главное — в большинстве случаев я настаивал на сохранении исходного метра и схемы рифм. В некоторых случаях я вынужден был пожертвовать рифмой просто потому, что у меня не было времени заниматься каждой строкой. Очень приятно иметь столько хороших помощников, но в этом есть и недостатки, потому что когда предлагаешь свои поправки, то попадаешь буквально под взрыв самолюбия. Я несколько раз попадал, и под очень сильный. С некоторыми людьми я чуть не поссорился из-за этого. В чем только меня не обвиняли, даже в плагиате. А я просто хотел использовать свое знание и чувство английского, чтобы сделать перевод вернее. Я могу совершенно точно сказать, что, за исключением "Колыбельной Трескового Мыса", ни одно стихотворение не приукрашено, ни коим образом. Если какие-то украшения и есть, то это — очевидные утраты. Но перевод — утрата по определению.
Мне показалось, что переводы настолько отшлифованы, что воспринимаются почти как оригинальные стихи.
Принимаю это за комплимент, несмотря на слово polished [отшлифованы].
Мне очень нравится первое стихотворение, "Семь лет спустя", переведенное Ричардом Вгиьбуром. Оно очень похоже на его собственные стихи. Трудно предположить, что оно написано русским автором.
Да, это очень хорошее стихотворение, я надеюсь, оно и по-русски ничего. Но мне кажется, оно несколько пострадало при переводе, особенно две последние строчки. Если оно звучит как вильбуровское, то мне только приятно. Если бы я родился поэтом в Америке, я стал бы скорее всего кем-нибудь типа Вильбура или Хекта. Мне нравится их стремление к ясности и сила предложения.
Одно из стихотворений, "Elegy for Robert Lowell", вы написали по-английски. Вы не намерены повторить этот опыт?
Нет. Я написал это стихотворение к похоронам Лоуэлла в Бостоне; я был подавлен, даже не подавлен — угнетен. Сначала я хотел написать стихотворение по-русски, по потом решил поднести тени такой подарок — английское стихотворение. Это была просто дань уважения… Нет, у меня нет желания продолжать писать английские стихи. Достаточно и того, что я пишу английские эссе. Я люблю >тот язык. Может быть, слишком. Для удовлетворения самолюбия достаточно одних эссе.
Значит, до сих пор вы остаетесь во многом русским поэтом?
Во мне нет этого разделения. Я доволен своим жребием, тем, что в моей жизни есть два таких важных дела. Я уже не могу жить по-другому. Если бы я вернулся к прежнему, я сошел бы с ума. Видимо, теперь мне необходимо и то и другое. Я часто думаю: допустим, случится чудо, что- то изменится на вершинах власти, и мне разрешат вернуться. Я не смог бы жить даже как переводчик, мне было бы недостаточно просто переводить английские стихи на русский. Я хочу писать стихи по-русски и прозу по-английски. Это дает мне чувство полноты или, скорее, самодостаточности.
Ну и наконец: какой важный вопрос я должен был задать вам, но не задал?
Не знаю, не знаю, не знаю.
Перевод Игоря Парщикова
ЕСЛИ ХОЧЕШЬ ПОНЯТЬ ПОЭТА…
Белла Егерская
Журнал "Время и мы", № 63, 1981 год
Однажды вечером в 1981 году, на пике пульсирующей боли, когда весь мир сжался для меня до размеров коренного зуба, а все окружающее стало на удивление безразлично, незнакомый мужской голос, грассируя, сказал в трубку:
Это говорит Иосиф Бродский. Дело в том, что я завтра… у меня вечер занят. Вы не возражаете, если мы перенесем нашу встречу, ну, скажем, на пятницу?
Сквозь ноющие зубы я ответила утвердительно. В голосе Бродского зазвучало неподдельное участие хронического зубного мученика. Следующие несколько минут нашей беседы были посвящены животрепещущей теме зубной боли и мерам борьбы с ней. Справедливости ради должна сказать, что дальше "толенола" познания моего собеседника в этой области не пошли, но зубная боль все же сделала свое благое дело.
Давно замечено, что страдания сближают людей. Даже в том исключительном случае, когда один из страдальцев — гений.
О том, что Бродский — гений, я впервые услышала от Владимира Максимова. Это было в студии Эрнста Неизвестного, куда Бродский забежал (именно "забежал", а не "зашел") на минутку повидаться со своим другом, только накануне прилетевшим из Парижа. Уютно утонув в мягких диванных подушках и любовно глядя ему вослед, Максимов проговорил своим тихим, угасающим голосом:
Бродский — гений. Да-да, вот такой, каким вы его видели: в этом пиджачке, в этих брючках. Гений! — с каким- то даже вызовом повторил он и при этом соболезнующе развел руками, как бы говоря: ну что уж тут поделаешь…
Опыт общения с гениями у меня не так уж велик. Поэтому я несколько растерялась под вопрошающим взглядом поэта. Бродский охотно пришел мне на помощь и спросил, улыбаясь: