Песочное время - рассказы, повести, пьесы - Олег Постнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я огляделся - точно: кота нигде не было.
- Вы директор? - спросил я его.
Взрослые смутились. Кто-то неловко хихикнул. Но я, хмуря лоб, ждал ответ.
- Директор.
Челюсть задвигалась, поддерживая улыбку. Ручаюсь, что мерзавец струхнул.
- Хорошо, - сказал я. - Вам так лучше идет - без хвоста. Мам, я хочу писять...
Второй час. Мне жаль, что я не могу теперь узнать - а раньше спросить я не решался - фамилию Лины. Тут дело в ритме слов, в тайном созвучии гласных. Но мне негде уже теперь навести справки. Фамилия затерялась, спряталась - в этот раз за спину все того же директора-кота, ибо год спустя, как я узнал, мать Лины вышла за него замуж. Пока я спал, ночь сменилась скучным будним днем, и мне кажется, что я видел каких-то мальчишек-повес, дразнивших друг друга на школьном дворе мокрым листком с надписью - той самой, в две строчки. На свету симпатические чернила стали лиловыми, как толстые прописи в букваре. А может быть, это было год или два спустя. Мы с мамой шли мимо школы. Была перемена, и мама сказала, что ей нужно подняться к подруге - на пять или семь минут. Она спросила, помню ли я Лину. Мы поднялись, однако квартира была пуста, мебели не было, Лины тоже, и лишь чем-то довольная, раздобревшая ее мать, вся круглая и сутулая, в японском грязном халате, трепала пальцами меня по щеке, чего прежде отнюдь не делала, и говорила (не мне), что они с мужем едут в Монголию: он был археолог и совсем не похож на кота. Она сказала, что там чума. И это черное слово потом стало моим кошмаром надолго, тем более, что я не знал точный его смысл. Впрочем, нет, это было весной: за окном была оттепель, голуби гадко стонали под грузом похоти, был серый сырой день - март.
А зимой - все равно, той или следующей - я играл в одиночестве во дворе. Смеркалось; и, когда наступил вечер, я вскарабкался, как и хотел, на большой рыхлый сугроб у подъезда. И вдруг удивился, сообразив, что льдинка, на вид хрупкая и ломкая и лишь прикинувшаяся надежной в расчете на доверчивость вроде моей, ничуть не хрустнула под ногой, так что я успешно влез на самый верх, где теперь и сидел на гребне. Я оглянулся. Смутно знакомая, чужая, худощавая девочка (нет, не из сна) в лыжном костюме и в кроличьей шапке держала снизу льдинку рукой. Она была старше и выше меня и даже, пожалуй, выше тех кукол в "Пиноккио", на витрине. Я живо скатился вниз, желая узнать, чего это ради ей вдруг вздумалось стать здесь на время кариатидой (я, понятно, спросил не так).
- Чтобы ты не упал, - сказала она, улыбаясь и меня разглядывая.
- Ты... ты не из нашего двора, - заметил я тотчас, тоже ее оглядев. Нет, не отсюда. А это важно?
Я не знал сам, важно это или нет. Мне постепенно приходило на ум, что это была Лина.
- Как тебя зовут? - спросил я на всякий случай.
- Как тебе больше нравится, - странно отвечала она. - Ну? Давай-ка играть.
В те времена в сугробах у дома были нарыты "ходики": круглые лазы в виде тоннелей, по которым ползали гуськом. Я спросил ее, не хочет ли она поползать в них.
- Нет, не очень, - сказала она. - А ты почему тут играешь один?
Прежде я этого не замечал. Но теперь понял и принялся скучно втолковывать ей, что, когда я вышел во двор, никого уже не было, все разбрелись, а других не пустили из дому. Но что это все ничего, потому что мне и так хорошо (это была правда).
- Ага. А я думала, ты сбежал, - сказала Лина: я уже свыкся с тем, что это была она. Те же глаза со складочкой на виске. Тот же голос.
- Откуда сбежал?
- Как же: ваши сегодня воюют с нашим. Там, в лесу. Ты разве не знаешь?
- Нет.
Я не знал. И даже, кажется, не сразу ей поверил, потому что спросил:
- А ваши - кто?
- Из моего двора, - она указала рукой туда, где, по моим мыслям, должен был быть, действительно, ее дом.
- А гусарчик там? - спросил я украдкой. Она, однако, не ответила.
- Ну-ка пойдем, - сказала она, беря меня за руку. - Если, конечно, ты не боишься.
- Что мне бояться!
- То, что тебя убьют. Но это вздор. Нечего мальчику от смерти бегать. Ты как считаешь?
Я никак не считал. Мы обогнули дом и вскоре были в лесу. Он был темней, чем тогда, когда я сидел в нем в санях. Но мы шли не к "Пиноккио". Вскоре я стал замечать, что Лина была права. Впереди различился шум, потом возня и крики. Тут было на что взглянуть. На задворках Дома ученых культурного центра Городка - развернулось редкое и красочное зрелище: большой снежный бой. Человек сорок мальчишек собралось здесь и разбилось на две фаланги. Одна теснила другую, та отступала, ища укрытия. Стена, окружавшая двор служб, стала крепостью. Стилизованные уступы - архитектору явно грезилась рябь соседних берез - украшали ее. По этим уступам карабкались вверх нападавшие. Осажденные сыпали им на голову груды снега. Я был срочно мобилизован кем-то из наших и опомнился лишь тогда, когда разглядел Лину среди врагов. Она лепила снежки, тотчас шедшие в ход против нас. Кажется, она была одна девочка во всей игре. Призрачный бой когда-то отвергнутых ею шашек здесь вдруг обрел плоть, и я получил звонкий снежок в лоб. Я разревелся, из носа шла кровь. Я стоял в стороне, в полной тьме и тени (фонарь улицы был лишь виден сквозь лес) и мечтал о том, чтобы все кончилось, чтоб она пришла. Она пришла, запыхавшись, с челкой, прилипшей к бровям, в чьей-то чужой шубе и, увидав меня, тотчас повела прочь, домой. Я ясно помню то, что она говорила.
Это была история времен краха Жиронды. Господствовал Робеспьер (похожий именем на торт, как и Наполеон). Были два брата - по разные стороны баррикад. Они любили друг друга с детства. Чья-то партия взяла верх. Тогда старший отправил младшего на гильотину. Он сидел в кресле, слушая шум Гревской площади. И, когда упал нож - Лина представила нож взмахом руки, - он выстрелил себе в рот из пистолета. Фигурный боек взорвал капсюль, пуля прошла насквозь. Лина обняла меня за плечо, и теперь я точно знал, что она была выше меня: длинная худощавая девочка. Я спросил ее, почему брат не помиловал брата.
- Ты разве не знаешь, что любовь любит смерть?
- Разве?
- Да. И не терпит дружбу. Кровь - ее рифма и знак. Заруби себе это на носу (нос у меня саднило), чтобы потом не забыть.
- Хорошо, я запомню.
- Это будет тебе полезно - потом.
Потом мне это было полезно. От ее шубы остро и густо пахло овцой. Она взмокла, я думаю, еще прежде под шубой и теперь зябла, поводя плечом и запахивая меховой воротник (идеал Мазоха). Я сказал, что выйду завтра во двор: пусть она тоже выйдет.
- Как знать, как знать, - сказала она. - Мы уже были друзья. И враги...
И она еще тесней прижала меня к себе.
Той же ночью я заболел - затяжным сонным гриппом. Родители видели нас накануне с ней. Но они уверяли, что это была не Лина, а дочь других их знакомых, живших поблизости. Лина уехала со своим новым отцом. Не знаю, спорил я или нет. Когда я вышел спустя месяц во двор, снег таял и мир давно полинял.
Брожение чувств - весна, ночь, бессонница. Автомобиль с визгом свернул к подъезду, очертив на миг переплет рамы на ткани моих штор. Зажечь свет? Жития святых под рукой. Тут же и ветхий том "Истории человечества" Гельмольта. Или принять ванну? Или снова снотворное? Лень шевелиться. Я помню и так наизусть гравюры и темные, в несколько красок, картины "Истории". Золотой фон; орнамент; загадочный запах между страниц. Духи или пыль? Будто вступил в галерею з(мка и идешь в темноте по чеканящим шаг полам. Зыбкие вкладыши, словно тень, с оттиском букв. Их можно просто отдуть - как делал кто-то, не знаю кто, не я, я всегда перелистывал. Пальцы были сухи от жара, ломило виски, Оле-Лукойе мазал веки тяжелым медом. Подушка казалась жесткой, неудобной для головы. Процессия флагеллянтов. Черная Смерть, которую нужно прогнать. И для этого - бить себя. В детстве я стеснялся этой картинки. Она докучала мне. Плетки с узлами, плечи в подтеках, клобуки, длинные, как у критян, глаза... "В тот год, в день успения Богородицы, пришло из Брюгге около 200 человек, около часа обеденного...". Скорбь стилизованных лиц. Пруст прав, их мертвая мимика ст(ит психологизма будущих мастеров. Удалась ли затея? Ушла ли чума? Протестант-комментатор строго молчит об этом. Встаю, иду в ванную. Все же нужно уснуть.
Но что я не понял тогда, что упустил в играх судьбы, в той ее вязи, перед которой равно бессильны скептик и хиромант? Данте пытался в поэме найти смысл своей жизни. Потом он стал искать смысл поэмы. Его ошибка ясна, я знаю наверное, что судьба - оборот, как бы изнанка дня, темная часть суток. Не потому ли ночью мне кажется - и казалось прежде - сподручней вглядываться в ее узор? Незадачливый Дант! Как будто можно отделить ее от себя! Здесь бессильно зеркало, это обман, мечта, вроде той, чтобы выучить в совершенстве латынь или стать аскетом.
Но тогда, в тот первый раз, я все-таки допустил оплошность. Мне дали что-то, чего я не взял. Теперь я знаю, что именно. Та криптограмма, пропавшая для меня, записка в две строчки, которой тыкали в нос друг другу безмозглые школяры и которую, по закону Барта (Fragments d'amour - или это Стендаль?), нельзя только лишь прочитать. Они и впрямь ее не читали. Они указывали на нее пальцами и смеялись, и мне было жаль расплывшихся строк, сизых букв, чернил. Потом они бросили лист - куда-то в сугроб, уже тронутый талой сыпью (руины потешной горки, взлом льда), - и он еще больше намок и обмяк. Я хотел, чтобы яд до сих пор был в силе и они перестали смеяться. Увы, этого никогда не случилось. Мать взяла меня за руку - я был слаб после гриппа, - мы прошли мимо них, и все было зря, как и этот рассказ, мой симпатический очерк, который теперь продолжаю. Летом я ехал в Киев из Городка. Родители редко покидали купе. Я же бродил по вагону, отлепливал от стен откидные подковы дерматиновых стульев, изучал почтительно (в смысле дистанции) титан-самовар, в котором варился чай, скучал. Однообразие вида за окном - пейзаж полз, не меняясь - давало мне первый урок томной русской природы. День незаметно смерк. С запада пришла туча - желтая, бурая, лиловая, накрывшая степь. Локомотив, смутно увиденный мной на дуге поворота, протяжно взвыл и, осыпав искрами тень, увлек вагоны в нее, в темную, как базальт, ночь с прожилками молний. На второй день, тоже к вечеру, хоботок пылесоса уперся вдруг в мой башмак. Дебелая проводница (тетя Маша - виноват, тетя Саша; я еще был удивлен ее мужским именем и усами, особенно грубо ломавшими, на мой взгляд, грамматику пола) просила меня встать на миг на уступку обогревателя. Я уступил. Секунду следил за тем, как ожил судорожной жизнью сор на ковре. Но потом прилепился носом к окну - так именно, как это принято у детворы, чтобы оставить потом на стекле свой след: туманное рыльце. Поручень был хорош. Сзади поехала, открываясь, дверь чьего-то купе, а потом кто-то встал за моей спиной, слегка обняв м ечи. Отражение в стекле смешалось с тенью - ночник в коридоре тлел. Я думал, что это отец. Обернулся.