Декрет о народной любви - Джеймс Мик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю, как долго продолжался бы подобный образ жизни. Каторга снаружи шумела гулом голосов, стуком топоров по дереву. Позднее прочих, едва меня окончательно откормили, возвратилось ощущение того, сколь далеко от другого мира я оказался, однако я превозмогал страдания, позволяя себе немного сумасшествия, воображая себя исследователем Арктики, очутившимся на скованном льдами судне и дожидающимся прибытия спасательной экспедиции. Вот уже несколько лет как вся каторга предавалась безумию, безумию глубокому, лишь усугубившемуся с началом голода, но я забыл о сумасшествии, иначе высвободил бы его вспышкой, с первыми проблесками солнца озарившими горизонт в ноябре, и сияние достигло бы мозгов каторжан, обрубило бы нервы, подобно долоту, и положило бы конец Белым Садам.
На следующее утро вновь взошло солнце. Сидя у окна, я поедал хлеб с сыром, листая Эдварда Беллами. Что-то влетело в окно: стиснутый кулак, до крови искромсанные костяшки, обнаженные жилы и сухожилия — рука, развевающиеся лохмотья, холодный воздух. Истаявшие мышцы прикрывала живая кожа: иссиня-серая, почти прозрачная. Миг — и шум разбитого стекла, окатило холодом, алые потеки на синюшной коже, тотчас же я отбросил книгу, встал, отступил на шаг…
Человеческий коготь ухватил, вырвал еду, дергаясь назад и перерезая себе артерию, налетев на выступ стекла в пробоине: я видел в окно с поднятой занавеской бараки на рассвете — впервые за столько дней. Увидел человека, разбившего окно, чтобы выхватить мою пишу, красные капли падали с рукава и касались почвы уже ледышками, а вор не замечал, запихивал хлеб в рот так плотно, что обнажились зубы, и казалось, не осталось губ — только яма рта и зубы. Скулы тоже обнажились, проступая сквозь плоть, кожа на лбу истончилась, огрубела, глаза — глубокие головные выемки; череп, обшитый шкурой мертвеца.
Пока я смотрел, еще один скелет, второй каторжанин, попытался украсть пропитание. Оба сцепились в драке, упали на снег, стараясь изничтожить друг друга последними остатками еще имеющихся сил; метили пальцами в глаза, лягались, стараясь одолеть, хотя конечности немногим превосходили по толщине кости. Дрались молча, без крика, и только дыхание слышалось.
Примерно в двадцати метрах от нашего барака лежал раздетый труп — еще один обтянутый кожей мертвец, ничком в снегу, а волосы и кровь смерзлись вокруг торчащего из черепа колуна. Пробежал охранник в тулупе, держа револьвер наготове. Засвистели, принялись стрелять.
В другом конце бараков громко бранились. Мазур и Цыган, занявший место убитого Пулемета, чего-то требовали от Могиканина.
Мазур повторял:
— Делиться надо, слишком богато на одного выходит!
Цыган говорил:
— Всё кончено, капут! Мочи нет ждать, братишка! Давай гульнем! Мне бы сердце. Сырое, теплое еще, страсть как люблю!
И сказал Могиканин:
— Довольно. Мое при мне останется. Что мое — со мной и уйдет. Вам достанется князь с его людьми. У них икры и шампанского столько, что до весны пировать будете.
А Цыган возразил:
— Ан нет, братишка! Не согласные мы! Хочешь взять князя — иди с нами, выступи на равнину перед их пистолями! Эх, стены же там каменные, вот такой толщины! Угнездились в тепле, мироеды, а нас-то всего шестьдесят, не прорвемся!
И Мазур прибавил:
— Делиться надобно. Куда ты с ним? Посреди зимы в бега подашься? И пяти верст со свиньей не пройдешь!
А Могиканин ответил:
— Я же запретил тебе использовать здесь это слово!
— Ишь ты, красавчик с пером! — воскликнул Мазур.
— Не резон ссориться, братишки, — прервал Цыган. — А чтобы сталь без дела не заржавела, давайте прикончим жирного, попьем да мясца пошамаем, гульнем, а после и до князя черед дойдет!
— Не уйти ему от меня! — заявил Мазур. — Порежу красиво, как художник, а после прикончу!
— Не бывать тебе художником, — произнес Могиканин, — потому как фантазия у тебя небогатая.
Сидя у печки, я заслышал крик Цыгана. А вот как Могиканин прикончил Мазура, так и не разобрал. Ножи — бесшумные орудия. Я слышал, как мой покровитель приказал унести труп, а Цыган убежал, и тогда Могиканин пошел ко мне. Раздвинул занавес из одеял, а в руке держал окровавленный нож. Сказал, пора отправляться в путь: сегодня утром перестали кормить. На мой вопрос, чего требовали Мазур с Цыганом, ответил: «Того, чего я им отдать не мог».
Казалось, тогда я понял, отчего животные бессловесны — не от неспособности к речи, но от ужаса, понуждающего к немоте в тот самый миг, когда должно умолять о милости; от страха и безнадежности, накатывающих, как только подходит двуногая тварь с острым блестящим лезвием в бледных скрюченных пальцах, а звери понимают и то, зачем их откармливали, и то, насколько стали неповоротливы, как ослабели; осознают собственную жадность и недальновидность и что копытам и лапам никогда не сравняться в ловкости с пальцами, что они деклассированы и отныне — мертвечина, мясо.
На миг я воплотился в животное. Стал свиньей, готовой биться и визжать под мясницким ножом, но только не говорить. После принялся подыскивать слова. Спросил:
— Неужели меня ты не смог отдать? Уж не я ли свинья?
И Могиканин сказал:
— Послушай, Грамотей! Придется ждать четыре месяца, прежде чем случится ледоход и мы сможем узнать, что за мерзавцы правят страной и не позабыли ли о нашей каторге. Четыре месяца, а вся еда — в кладовой князя! Останешься здесь — Апраксин вместе со своими псами прикончит, как других, чтобы не разграбили закрома. Или можешь попытать судьбу, тягаясь с Цыганом и его приятелями. Они проголодались, а ты не боец. Но есть и иной выбор. Уйдешь прямо сейчас со мной. — Добавил: — Что, Грамотей, тяжело решиться? Можешь остаться, и тогда расстреляют. Или съедят. А можем вместе выйти, наперекор дикой природе.
С этими словами дочиста облизал одну сторону клинка и протянул нож мне. Я отрицательно покачал головой.
Могиканин облизал и вторую сторону, отер тряпкой, засунул за пояс. Вдалеке, где стоял княжеский особняк, послышались хлопанье и треск ружейных выстрелов. Мне не оставалось иного выбора, кроме как отправиться вместе с Могиканином, хотя я и отдавал себе отчет, что страшный этот человек взял меня в попутчики единственно по одной лишь причине.
В Белых Садах мне оставалось лишь дожидаться скорой кончины. Вполне вероятно, что в тундре или тайге меня также ожидала гибель, однако, покуда мы будем продвигаться на юг, надежды — не одни лишь безрассудные упования.
Могиканин подготовился к походу загодя. Достал тулупы и рукавицы из тайников, меховые шапки и валенки. Вынул из схрона черный длинноствольный кольт, положил в нагрудный карман. Пристроил за пазухой колун. Раздобыл две сумы с провизией, бутыль спиртного, а мне велел захватить пару книжек.
Одевшись, ушли. Миновали ворота. Хотя и стемнело, светила луна, а путь к речному побережью был нам знаком. Часовые не помешали: охранники сражались, одни против каторжан, другие — на стороне мятежников, в зависимости от статуса и того, с кем договорились. Не будь стражи, очутись наше заключение хоть сколько-нибудь осмысленным, то и колючая проволока, запоры и сторожевые вышки оказались бы излишними. Бежали обыкновенно в мае. Зимой, чтобы удержать людей на месте, хватило и тундры.
Миновали сложенные грудой лодки, спустились к берегу, ступили на речной лед. Могиканин сказал, что, прежде чем встать на привал и развести костер, нужно одолеть десять верст.
Припомнился разговор за карточным столом — мой покровитель тогда вышел из барака, а я лежал на койке и притворялся спящим. Кто-то, кажется Петр, прозванный Пожарным, так как любил поджоги, спросил, не сплю ли я, а Цыган ответил: «А, да он только и знает, что дрыхнуть. Сладкий такой, что твой марципан с леденцами». Петр ответил, что дело выходит темное, на что Цыган цыкнул: «В темноте-то дела лучше всего и выходят». Прочие ответили хохотом, и какое-то время доносились лишь шлепки карт по столешнице да звякали копейки, а потом кто-то произнес: «Было дело, Мирон Ростовский ходил с подельниками к северу от Байкала. Пошел на волю, так тоже свинью с собой повел. Тот молодой был, ничего не кумекал, гладкий, мягкий. Так Мирон его с подельниками кончили, прежде чем провиант вышел. Огонь разводить не стали, чтобы не заметили. Так горло перерезали да почки вырезали, тем и наелись, теплые были, почки-то».
Я шел по следам, оставленным Могиканином в снегу поверх сковавшего реку льда. Вихри сметали снег к берегу, так что на льду он лежал не толще полуаршина. Ровное, замерзшее русло пробегало в лунном свете по схваченным морозами тундровым топям. Я знал, что никому прежде не удавалось сбежать из Белых Садов, тем паче в самый разгар зимы, когда до леса идти добрых десять, а то и двадцать верст, а до человеческого жилья и того более, ведь в такую пору даже тунгусы оставляют стойбища и вместе с оленями и чумами перебираются к югу.