В стране долгой весны - Евгений Рожков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часто я думаю, отчего в людях зло и жадность скапливаются? Оттого, что внутри у них ничего нет: ни дела, ни радости, ни совести. Пустоту в душе зло и жадность заполняют.
Первый раз меня ранило под Москвой — легко ранило. За Курскую дугу я получил орден. Потом меня еще раз ранило и контузило, и вышел я из госпиталя перед самым концом войны.
Искал родственников, разузнал, что арестован Егор. Этот подлец в войну работал снабженцем и крупно проворовался. Егор отсидел семь лет и вернулся. Каменный дом он захватил прочно. Я махнул рукой на все и подался на Крайний Север. Сначала работал на стройке каменщиком, потом шофером, потом жестянщиком и вот последние лет двадцать работаю медником.
Говорят, что медь — металл. Да, металл, но такой металл, без которого ни авиационная, ни электронная промышленность не проживут. И еще это такой металл, который имеет душу, красоту. Медь всегда с человеком была. Она и на орудия, и на деньги, и на колокола шла. Ею храмы и дома украшали. В меди есть легкость, какой нет в других металлах. Обожженная медь — одно, а протравленная — другое.
Хочу сказать о жене своей, Александре Иосифовне. Работящая и очень сердечная это женщина. Если б не она, так чтобы со мной было! Всякое было в нашей жизни, но без этой женщины я и не представляю своей жизни. Троих детей вырастили. Работают: один шофером, другой бригадиром на стройке, а третий в армии еще служит. Честно дети работают — это главное.
Всю жизнь Александра проработала на тяжелых работах. Сколько лет на бетонном заводе цемент носила! Когда мужики от усталости с ног валились, она выдерживала. Если посчитать, сколько она этого цемента перетаскала на себе, то такая гора получится, что не всякий альпинист на нее взберется. Штукатуром работала, поясницу застудила. Теперь на пенсию вышла, но не бросает работу. По ночам дежурит на бетонном заводе и не из-за денег, потому что привыкла работать. Как же без работы-то жить?
Родилась она в большой семье. Воспитывалась без отца. Он их всех бросил. К работе и терпению с малолетства приучилась.
Вот такое мое краткое слово относительно наблюдений за собой, своей жизнью и жизнью своей жены».
На описание своей жизни у Травова ушло месяца два. История не одним днем пишется. Долго думал, о чем дальше писать. Только о себе? Что он за птица, чтобы только себя прославлять?
Скупо описал жизнь знакомых, жизнь сослуживцев, не утаив их положительных и отрицательных качеств. Гневно обрушился на бесхозяйственность в их строительном управлении. Не утерпел и коснулся проблем сохранения мира и окружающей среды…
У порога одноэтажного здания музея на бетонной площадке лежали выбеленные временем позвонки и челюсть кита. За дверью — чистенький коридор, блестящий масляной краской. За столом согнулась над книгой миниатюрная, аккуратная старушка.
— Мне директора, — говорит Травов, неловко переступая с ноги на ногу.
Старушка, отрываясь от книги, машет рукой, показывая на дверь.
— Там, там, но только он в отпуске. Пройдите к нашему сотруднику.
У вахтерши большие близорукие глаза, она вприщур разглядывает необычного посетителя.
Травов идет по коридору, а пол поскрипывает под его грузным, неловким телом. Медник стучит в обитую черным дерматином дверь.
— Да, — глухо доносится из кабинета.
Мужчина лет сорока, почти лысый, откладывает газету. Кабинет маленький, заставленный шкафами с папками и книгами.
— К вашим услугам, — роняет мужчина и поднимает глаз на вошедшего. А в глазах усталость, похмельная муть.
Ефим Иванович достает из «дипломата» фолиант и кладет его перед работником музея.
— Историческая книга.
— Это что? — удивленно спрашивает тот.
Работник музея резким движением откидывает массивную обложку фолианта и всматривается в текст.
— Ваше произведение?
Травов кивнул головой, вытерся платочком.
— Вещь серьезная, и серьезней о ней должен быть разговор. Без пяти одиннадцать?! У вас как со временем? Это хорошо, что оно есть. У меня его никогда нет. Разговор с вами предстоит серьезный, но я не в форме. Это я по-дружески…
— Так об чем речь? — Травов не понимает работника музея.
— Для начала давайте познакомимся. — Мужчина протягивает сильную большую руку — Черетченко Александр Николаевич, научный сотрудник музея.
— Травов Ефим Иванович, медник строительного управления.
«Не робел же перед начальством, а тут на тебе, робею. Мужик-то он свойский и вроде башковитый», — думает медник.
— Одиннадцать есть? — опять спрашивает Черетченко.
— Уже одиннадцать.
— Я смотрю, вы человек интеллигентный, это очень важно в нашем творческом деле. Буду откровенен, но справедлив. Я не могу отлучиться, а тут недалеко. Финансы, по-моему, не играют роли? Или играют?
— Вы это — о деньгах? Есть деньги…
— Тогда — в гастроном.
Глаза у Черетченко поблескивают.
— Возьми сразу пару, — говорит он сразу на «ты», — чтобы потом не бегать. Пиво не забудь, ну и что-нибудь… Хлеб есть… Только чтоб она, ну, у входа сидит, не заметила. Я тем временем просмотрю книгу.
Когда неожиданный посетитель вышел, Черетченко принял решение нейтрализовать смотрителя. Его осенило. Энергично выйдя из-за стола, он распахнул дверь, взял будильник и подвел стрелку. Будильник в руке зазвенел и затрепыхался точно птица. Черетченко снял трубку телефона.
— Черетченко слушает! — прокричал он. — Так, так… Хорошо. Когда прядет сантехник? Учтите, с двенадцати мы открываемся для посетителей. Хорошо. Хо-ро-шо… Ради такого случая мы сегодня сделаем санитарный день.
Он бросил трубку. В открытую дверь заглянула смотрительница.
— Уборщицу вызвать? Как вы думаете, Александр Николаевич?
— Вот уж и не знаю. Обещают сантехники батареи промывать, но их обещание, сами знаете, Нина Сергеевна, — болтовня.
— Сегодня все равно учеников не будет.
— Вы советуете закрыть музей?
— Разумеется… Слесари наносят грязи. Лучше закрыться…
Смотрительница вывесила на входную дверь табличку.
Ему хватило полчаса, чтобы бегло прочитать то, что писал Травов несколько месяцев, потея, изнемогая над каждым предложением, словом. Обилие ошибок, путаность мыслей, отсутствие какого-либо слога говорили о том, что это написано малограмотным человеком. А сама книга сделана блестяще. Черетченко вертел ее в руках и негодовал, что такая работа испорчена текстом. И еще его раздражала медлительность автора фолианта. «Бегемот чертов, — ругался он про себя. — Мог бы, кажется, побыстрее».
— Александр Николаевич, я ухожу, — крикнула из коридора смотрительница. — У меня нынче примерка. Пальто к зиме шью.
Когда он работал корреспондентом местного радио, то свой рабочий день начинал с поисков повода улизнуть со службы. В нем была заложена антипатия к дисциплине. «Человек создан для того, чтобы мыслить», — любил повторять он. Под словом «мыслить» он понимал праздность. Мыслилось ему хорошо в компаниях, на вечеринках, тесном кружке собутыльников. Он становился раскованным, остроумным, веселым, даже мягким и обходительным, чего уж не скажешь о нем, когда он бывал трезв.
Наконец-то вернулся Травов.
— Кругом очереди, и погода вроде как ломаться начинает, — объяснил он свою задержку, расстегивая плащ и пиджак.
Черетченко проворно, суетливо стал убирать со стола бумаги.
Разговор не входил в нужное, ожидаемое Травовым, русло. Жевали нехотя противные, холодные котлеты, запивали пивом горечь «Столичной», обменивались мнениями о погоде. Черетченко закатывал глаза — собирался с мыслями. Он гладил кожаную, окованную медью обложку огромной книги, рассматривал розу, сделанную столь искусно, и не решался говорить. Он чувствовал, что в тексте заключалась какая-то правда, но осмыслить ее Черетченко не мог или не хотел.
— Ты вот пишешь, что ваш начальник, когда был рядовым инженером, хорошо относился к рабочим, считался с их мнением, был скромен, а теперь на таком высоком посту превратился в маленького царька: окружил себя подхалимами, использует государственные средства не по назначению, бражничает за счет государства, выстроил на материке дачу — короче, потерял всякую человеческую совесть. Ну и что с этого? Кто такой ваш начальник для истории?
— Он же понятие о честной жизни калечит! — закричал Травов. — Другие смотрят на него и тоже под себя грести начинают.
— Ну и что с этого, я повторяю, что с этого? Вы понимаете, что такое история? Остается в ней только выдающееся. Ну, скажем, битва на Куликовом поле или поход Семена Дежнева. Может, Дежнев тоже не мед был, но история помнит только его великие открытия.
— Так то Дежнев, а это другое…
— Хорошо, возьмем другой пример. Как тут у тебя? Ага, вот. — Черетченко находит нужную страницу в фолианте и читает: — «Не учим мы детей ценить и понимать настоящую красоту, и растут они охочие до всяких глупостев». Во-первых, не глупостев, а глупостей, и не все же до глупостей охочие. Потом в заключение вы утверждаете, что непременно человёк во что-то должен верить — должен верить в красоту. Спорно. Или вот такая мысль проводится, что, мол, работать нужно там, где работа облагораживает душу. Опять спорно. Мы должны работать там, где этого требует общество, государство. Наши личные переживания тут ни к чему.