Аистов-цвет - Агата Фёдоровна Турчинская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юрчик посмотрел почему-то с испугом на людей, а потом выкатил один глаз на небо и продолжал:
— Как подумаешь, что от войны кто-то кладет голову на поле, а ты еще из этого всего хочешь что-то выкроить для себя… Подумаешь и плюнешь: в беде людской захотел найти для себя выгоду.
Воздух задрожал от буханья пушек, оно, как показалось людям, стало гуще и острее. И все на минуту перестали говорить, а только напряженно слушали.
Но вот баба Сысачиха подперла рукой лицо, посмотрела куда-то, будто в глубь земли, и промолвила:
— А ведь это, людоньки, москали наступают, как саранча. И говорят, что по дороге вырезывают начисто все живое. И как будто наш цисарь думает все отступать, отступать и вести их за собой прямо в горы, там, в лесах, легче будет их выловить. И придется нам бежать. Как придут, повырезывают нас, как кур.
Но людей утихомиривал Юрчик:
— Да где же вы видели, пани-матко, чтобы кто-нибудь взял да и завел врага в свою хату. Враг ведь тоже не дурень: как зайдет, так и усядется.
— Может, и правду Юрчик говорит, — подхватывали люди, а пушки все бухали.
А Юрчик продолжал:
— Так легко Австрия не выпустит наш край из рук. Что-то в нем, должно быть, очень ценное, если царь идет, чтоб отобрать его у нашего цисаря. И наш цисарь если бы им не дорожил, то отдал бы без войны, и на том все бы кончилось. А вот видите, сошлись биться. Только мы свою землю не можем видеть, как надо, темные потому что и бедные.
И глаза у людей после этих слов становились широкими, словно кто-то им показывал великие клады, зарытые в землю, сокровища, от которых лучился тихий свет. Но кладов этих не достать из глуби земной.
Солнце заплатками золотилось на одежде людей, на руках, теплом своим касалось их губ.
— Солнце, солнце! Когда же ты засветишь в нашу жизнь так, чтобы не было больше войн на нашей земле и нигде? — воскликнул Юрчик.
А пушки бухали вдали, и тревога гнала людей на улицу.
ДУНАЙ, ДУНАЙ!
С того времени, как Мирослав ушел на войну, а вскоре убежал и Ленько воевать за Украину, тоска, как холодное мокрое покрывало, окутала Рондючку. Будто холодными каплями просачивалась в каждую клеточку ее тела, льдиной лежала на сердце.
Шла Рондючка на реку, ставила два камня на доску, потом мочила белье и, положив на доску по нескольку сорочек, колотила вальком — надеялась, что тоска хоть немножко отпустит.
Да разве могла она отпустить, людоньки, разве могла? Двоих детей, двоих красных сыновей утащила в свою пасть война.
От холодного прикосновения воды тоска становилась тяжелее и острее, а из голубоватой прозрачной глубины, казалось, Австрия и Украина показывали языки и смеялись.
Это началось с той минуты, когда, возвращаясь однажды с реки, Рондючка увидела посреди села на одном дереве Юрчика Тындыка, а на другом — бабу Сысачиху. Их повесили мадьярские вояки будто бы за то, чтоб знали, как чесать языками на улице. Что могли понять мадьярские-вояки из болтовни Юрчика и бабы Сысачихи? Ведь не знали же их языка. Но им показалось, что разговор был против войны, а значит, и против императора. А эта земля такая, что каждый здесь москвофил, а в такое время, когда Франц-Иосиф бьется с Николаем Вторым, наверняка и шпион.
Хоть все знали, что Юрчик Тындык не был москвофилом, а тем более баба Сысачиха, которая любила с золотым словцом на устах кланяться в сторону императора, но кто скажет, кто заступится, если дикий монгол-мадьяр хватает и лопочет свое. Будешь ему доказывать, что не так, он и тебя схватит, и повиснешь там, где Юрчик Тындык и баба Сысачиха.
И с той минуты дикий ужас охватил Рондючку. Если могла Австрия руками мадьярских вояк повесить ни за что таких людей, как Юрчик Тындык и баба Сысачиха, которые, что ни говори, стояли за нее, то почему бы ей не дурить Украиной ее сынов? А оно, дитя, молодое, доверчивое, пошло сражаться за нее, пошло на… Рондючка боялась даже в душе выговорить это слово. А тут оно упало холодной тяжелой тоской на ее сердце, голову, сковало губы.
И теперь, вглядываясь пристальнее в реку, она могла видеть там и нос его милости, который очень ласково всегда раскланивался с ее мужем. А на дне речки, как в ясном небе, сидел цисарь Франц-Иосиф, и по его ушам ползали водяные черви. Страх охватывал ее — не влез бы один такой и в ее сердце…
От них, от них и война и Украина, что забрали ее детей. О, разве не видела она, как крутился его милость возле читальни да около студентиков. Надо было бы тогда набрать угольков красных и положить ему на язык, чтоб не баламутил ее детей.
И Рондючка била грозно ногой по воде — хотелось вбить пятку в рот егомостя. Вода мутнела, ребятишки, что купались, с опаской отходили к другому берегу, а люди качали головами: что-то неладное с Рондючкой творится.
Людоньки, людоньки! И здоровому человеку нелегко такое снести, а она еще смалу слабовата на голову. Такая беда легко может замутить и разум. Ой, ой! Иметь сына, тянуть последний грейцар на его науку, а он придет и выложит тебе: «Я иду биться». Да разве не ясно, что от этих битв бывает? А тут еще Ленько сердце раскроил. Что ему удрать из дому: раз, и нет его. Можно, можно через таких людей загубить и разум.
На дне речки ног Рондючки касались скользкие, покрытые шелковой зеленью камешки. Между ними сновали пиявки, и все это тянулось к ее сердцу. Рондючка с опаской подбирала ногу, собирала недостиранное белье и бежала домой. И ей казалось, что Австрия и Украина бегут за нею, чтобы догнать ее, схватить за горло и повесить на дереве, как Юрчика Тындыка, как бабу Сысачиху. «Будешь знать, Маланка Рондючка, как обливать ясный свет слезами за то, что мы забрали твоих сыновей».
Рондючка перестала ходить в церковь, боясь, что там его милость выжжет ей глаза. «С чего это ты кривду затаила на меня? Я твоим детям впустил в сердце Украину, а ты, как волчица, смотришь. Так на же тебе, на!»
А когда люди, испугавшись близко подошедшей войны, схватив детей, побежали к железной дороге, что была в нескольких километрах от местечка,