Всем смертям назло - Вадим Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ревновать его можно было, пожалуй, только к Тэдди. С мальчиком он по-прежнему проводил уйму времени – и не только в занятиях. Рэйчел пришла в ужас, когда в августе того же года на поле перед домом появился сверкающий самолёт – подарок для Тэдди. А через месяц Тэдди уже был в воздухе – за штурвалом. Она понимала: иначе нельзя. Судьба этого мальчика – это судьба воина и государя, даже если он никогда не наденет настоящую корону, и глупо, немыслимо этому мешать. Она знала – конечно, знала. Но то, как Гурьев воплощал эту судьбу в реальность, всё равно приводило её в ужас, хотя Рэйчел отчётливо понимала – никто, кроме Джейка, не сможет этого сделать. Никто, никогда не сможет сделать это лучше него.
О, Господи. Джейк. Мой Боже, мой храм. Моё счастье-судьба, моя боль. Мой ласковый зверь, мой Серебряный Рыцарь.
Это было такое горькое счастье – чувствовать спокойное лучистое тепло её души рядом с собой. Знать, что это ненадолго. Понимать, что это навечно. О, Господи. Рэйчел.
Это было такое горькое счастье – любить её каждый день. Каждую ночь, – каждый раз, как последний. Растворяться в пламени её желания, чувствовать, что всё это для него, одного, отныне и навсегда, – её жар, её влага, пронизывающая ласка пальцев, обжигающая нежность губ, вся она – целиком, без остатка.
Она даже не представляла себе никогда, что мужчина может быть… таким. Улыбалась, вспоминая, как думала о нём – и об этом – с опаской. Не могла и помыслить, что мужчина – такой мужчина, как Джейк – способен на такую невозможную нежность. Купаться в этой нежности, пропадая в ней, пить его ласки, чувствуя, как распаляется жажда. Ощущать его руки, восхитительную тяжесть сильного тела, подчиняться его ритму и включать его в свой, и терять сознание от восторга. «Ты моя тёпа-растрёпа». Она пугалась, хватаясь за зеркало, проверяя, не нарушилась ли причёска, не помялось ли платье, не появился ли где, упаси Господь, какой-нибудь непорядок. А он смеялся. О, Боже, как он смеялся. Над ней? Конечно, над ней. Как она была за это ему благодарна. Я люблю тебя, Джейк. Ты слышишь?!
Он слышал. И он был первый мужчина, с которым она не опасалась говорить о том, что чувствует. Произносить это вслух – «я люблю тебя». Потому что он не боялся – ни её любви, ни своей. Я люблю тебя. Он всегда – всегда! – говорил это только по-русски.
Я опять угадал, думал Гурьев, любуясь. Я угадал, – как я всегда угадываю, не так ли? Рэйчел. Певчая моя птичка… В ней было столько страсти и сдерживаемой нежности, которую не на кого было обращать, кроме брата. И это прорывалось иногда так неожиданно и удивительно. Он понимал, как старается она ему не мешать, и видел, как чувство Рэйчел к нему перерастает её, перехлёстывает через край, и как она, бедняжка, ничего не может с этим поделать. От этой нежности, затоплявшей Рэйчел, доставалось всем, не только Гурьеву – и Осоргину, и Ладягину, и Бруксу, и Матюшину, и всем остальным. А они – не то, чтобы они были в неё влюблены. Это было нечто иное. Они тоже, как и она, принадлежали к его личному пространству, и своей принадлежностью создавали его. Они – все вместе. Воспринимая и Гурьева, и Рэйчел, как одно существо, лишь по недоразумению – а может, напротив, по великому и чудесному замыслу?! – воплощённому в двух разных людях, мужчине и женщине, люди его – их, конечно же! – личного пространства составляли удивительный мир – мачту золотых нитей, устремлённую в бескрайнюю высь. Долг, честь, – и любовь, – скрепляли всё воедино. Так, что не было силы, способной порвать эту связь.
Мероув Парк. Октябрь 1935 г.
«Рэйчел.
Ты знаешь, как я ненавижу прощаться. А я знаю, что это – трусость. Прости меня. Ты знаешь причину, по которой мне необходимо быть там, куда я отправляюсь сейчас, – как я знаю о том, что тебе необходимо остаться. Пожалуй, единственное, чего я так и не смог сказать тебе – как ты нужна мне, Рэйчел. Я слишком редко говорил о чувствах – куда чаще я слушал тебя, моя Рэйчел, и мне – помилуй, Боже, мне так это нравилось. Моя Рэйчел.
Ты – единственная причина всего, что я делаю и зачем живу. Даже если тебе в какой-то миг покажется, что это не так – не верь. Чувства иногда – нередко – обманывают нас. Судьба – никогда. Только об одном прошу тебя, моя Рэйчел – не сдавайся. Никогда не сдавайся, моя Рэйчел, ведь ты – моя Рэйчел. Моя судьба. И потому – мы обязательно будем вместе. И это случится тогда, когда всё ещё будет иметь настоящий смысл – и жизнь, и чувства. И всё остальное. Ты ведь помнишь – я всегда обещаю лишь то, что могу, и могу лишь то, что обещаю. Пожалуйста, верь – это возможно, и это непременно случится.
Я обещаю тебе, что найду кольцо. И оно обязательно будет твоим – если захочешь, если я буду достоин. Я люблю тебя, Рэйчел. Никого, нигде, никогда, – только тебя, моя Рэйчел».
* * *Письмо выскользнуло из её пальцев, и Рэйчел показалось, что лист бумаги опускается на паркет целую вечность. Она смотрела на этот полёт, словно завороженная, и ничего не чувствовала – только огромную, заполняющую всё её существо пустоту.
Рэйчел давно поняла – он уедет. Не от неё – но она, со всей своей любовью, ничего не в силах изменить. Как и он – слово, неважно, когда и в каких обстоятельствах данное, должно быть исполнено. Ей было самой не занимать смелости – но то, как готовился Гурьев, как готовил её к своему отсутствию, – это было больше, чем просто любовь и забота. Гораздо, гораздо больше. Он выстроил – вокруг неё, для неё – целый мир. В точности, как и обещал. Море людей, невероятное количество дел – она будет думать о нём, но никогда не найдёт времени сосредоточиться на своей тоске, на своей боли. Слишком много будет вокруг того, что станет требовать усилий её души. Тосковать и болеть – на это просто не останется ни секунды.
Рэйчел знала: это письмо – последнее. Он больше не станет ни писать, ни звонить. Она будет знать о нём всё, как и он о ней, но – ни писем, ни разговоров. Ничего этого не будет. Потому что ни он, ни она – оба – каждый из них – не выдержат. Сорвутся с резьбы, слетят с нарезки. Для того, чтобы делать настоящее дело, нужно кого-нибудь очень сильно любить и жить надеждой на встречу. Иначе – ничего не нужно. И ничего невозможно – иначе.
Он запретил его провожать – она знала, почему. И позволила ему настоять на своём. Пусть всё будет именно так, как ты задумал. Если ты всё же задумал, что мы встретимся, Джейк – пусть мы и расстанемся именно так, как ты задумал. Пусть всё идёт по твоему плану. Всё равно, что – только знать, что ты жив и любишь меня. Под этим небом, под этим солнцем.
На этой земле.
Монино, санаторий-усадьба «Глинки». Октябрь 1935 г.
– И что мне теперь делать? – потерянно спросил Городецкий. – Дела сдавать? Да-а. Я предполагал, в общем-то, что ты кое-чего достиг, но такого – извини, братец.
– Ну, а что уже такого особенного? – пожал Гурьев плечами. – Структура – да, имеет место быть. Опорный пункт. Но – не более того. Теперь, Варяг, только теперь – начнётся настоящая работа. И только тогда, когда я с ним поговорю. Не раньше.
– Подожди. А эта женщина?
– Не надо сейчас об этой женщине, Варяг. Не надо.
– Извини. Тогда о другом. На что ты надеешься?
– На то, что мы с ним очень похожи. Только он не знает, как, и у него – слишком много таких друзей, с которыми никакие враги не требуются. Вот именно на то, что он это почувствует, я и рассчитываю. Если так – то мы должны быть во всеоружии. Но – и пути отхода тоже надо подготовить. Потому что класть голову я не собираюсь – мне есть, ради кого жить.
– Понятно.
– Это радует.
– И что? Ты думаешь, он сразу тебе поверит?
– Ну, таким дураком он вряд ли окажется. Я думаю, он меня долго будет щупать. Но у меня есть в запасе пара фокусов – их он не сможет ни обойти, ни перепрыгнуть. Поэтому, Варяг – давай браться за работу. Надо подготовить несколько самых неотложных постановлений, чтобы запустить маховик – если он всё-таки начнёт со мной играть. Когда мы его раскрутим – остановить будет невозможно. Так это работает, Сан Саныч. Вот так – и никак иначе.
– Есть, товарищ Царёв.
– И я – царёв, и ты – царёв, Варяг. И даже Сталин – и тот царёв.
– Вот откуда имечко, значит.
– Правильно. Оттуда.
– Что тебе на всё это сказать? – Городецкий потянулся за очередной папиросой. – Честное слово – ума не приложу. Получается, я тоже каким-то боком виноват в том, что ты до такого вот… докатился?
– Я долго катился, дружище, – усмехнулся Гурьев. – Очень долго.
– Я от бабушки ушёл, я от дедушки ушёл, – Городецкий зажёг папиросу, с удовольствием затянулся и выпустил дым в потолок: – Так какой же у тебя всё-таки план? Я слушаю.
– Расскажу – содним условием: ты мне поможешь. Поможешь ведь?
– А что я – нерусский?!
Ближняя дача Сталина. Ноябрь 1935 г.
Гурьев некоторое время любовался затылком Сталина с толстыми, зачёсанными ото лба назад волосами, когда-то тёмно-рыжими, а теперь, скорее, пегими с сединой. Сталин стоял у окна, чуть отодвинув штору, – так, чтобы видеть происходящее за стеклом и чтобы его самого невозможно было разглядеть с улицы: старая, проверенная привычка подпольщика и боевика. Судя по всему, Сталина беспокоило отсутствие охранника, до того слонявшегося, как маятник, внизу, с интервалом около десяти минут. Ну, пора, решил Гурьев.