Новый Мир ( № 8 2007) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* *
*
Образцы тишины:
тишина выжатая из звука
разбитой тарелки
необходимая тишина между двумя
ударами пальцев пианиста
исполняющего стаккато
мокрая тишина дождя
спрятанного в капле
глубокая тишина моря
проглоченного рыбой
огненная тишина затаившаяся
в чреве солнца
точная тишина вращения земли
ошеломительная тишина звездного неба
тишина уснувшая в тишине
Последние известия
Разграбившие некогда Запад
гунны с боями снова отходят через Россию.
Для тех, кто не знает, как они выглядят,
свои версии с места события
передает местное и центральное телевещание
(некоторые принимают это за искусство),
для тех, кто знает о них понаслышке,
радио транслирует ржание их коней,
скрип допотопных повозок и грохот тачанок
(некоторые принимают это за музыку).
Гражданам рекомендуют не жечь по ночам свет,
а днем проводить свое время не выходя из метро.
Добровольцам, однако, никто не мешает
присоединиться к рассеянным ордам
в их обратном походе в Сибирь,
тем не менее предупреждают,
что отдельные кочевые народы
могут оказать посильное сопротивление гуннам
в их необоримом возвращении на Восток,
поскольку уже неоднократно в истории
сопротивлялись движению их на Запад.
Подводные лодки
Богатырева Ирина Сергеевна родилась в Казани. В 2005 году закончила Литературный институт им. А. М. Горького. Живет в Подмосковье. В “Новом мире” печатается впервые.
Деревня называлась Большое Мокрое, а почему — совершенно неясно: стояла она на холмах, и если была там вода, так только ключи, что у подножья этих самых холмов, а потому ходить полоскать белье или за водою надо далеко от дома, по крутой горке — вниз.
Но ключи — это же совсем другое, были б Ключищи, а Мокрое отчего — неясно. Была, конечно, в деревне грязь, но все больше потому, что улица немощеная, даже гравием-песком колеи не засыпаны, а жители имели обыкновение выносить на дорогу, в эти самые колеи, все свои жидкие отходы-помои — вот оттого и грязь. Странные обычаи там, и люди тоже странные: днем ни одной души не увидишь на улице, идешь меж домов — как будто вымерли все, и только занавесочки в окнах колышутся: это бабки глазастые наружу выглядывают, смотрят, кто идет по улице. Пока не видишь их — смотрят, а как заметишь — сразу прячутся, будто нет их. А зачем?
Моя бабушка тоже любительница в окно смотреть: кто куда пошел, хоть бы даже соседка в магазин, чья машина куда поехала. Тем она и занята, когда дома, когда на огороде не копается. А я не люблю ни в окна смотреть, ни в огороде копаться, я все больше на улице, одна или со всякими местными собаками-кошками слоняюсь, всех их в лицо и по кличкам знаю, всех куриц помню — какая с чьего двора, за стадом по вечерам на выпас — здесь говорят на валдаи — иду, всех овец-манек, коз-катек да коров по характеру знаю. Заранее иду, задолго до их возвращения: пока дойду через всю деревню, потом сижу над речкой на холмике, там далеко все видно — лесок, луг, поросший фиолетово-красными свечками иван-чая, бревенчатые срубы над ключами, ровная русская даль. Она захватывает меня спокойствием и тишиною, эта даль, в которой я никогда не побываю — которая и не тянет меня там побывать, а прекрасна именно как даль.
Все детство, каждое лето — молчаливое одиночество. Все люди вокруг меня — бабушка да дядя, что чаще других, городских родственников ездит в деревню. С деревенскими я не общаюсь. Они другие совсем, не как в городе, даже говорят не так — через “о”, округло очень, и слова бывают непонятные, каких в городе не услышишь. Я не понимаю, о чем они думают, и сторонюсь их. Даже детей. Да и бабушка стращает: “Ты с такими-то не водись, у них и мать, и отец — алкоголики. И с этими не говори — ворюги они, старший сын уже сел, остальные подтянутся”. Я и не вожусь, даже не хочется: смутны эти грубые, странные люди, неясны мне их поступки и помыслы. Скотина и то яснее и ближе, она — своя, тем более что в городе столько зверей нет, с ними общаться не выйдет.
Бабушку не смущает мое одиночество: прихожу домой вовремя, ем отлично — много ли от городской внучки надо? Ни полоть, ни поливать меня не заставляет, а что сама не сумеет в доме — дядя в выходные приедет, поможет.
Мой дядя — тоже загадочный человек: гигант и молчун, тихоня и работяга. Он все время чем-то занят, но я ничего не понимаю из того, что он делает. И с бабушкой они ничего не обсуждают: изредка только обронят по фразе, и поди догадайся, что бы это значило, — а дядя уже или уходит пилить-строгать что-то на дворе, или же едет куда-то, а возвращается с мешком комбикорма.
Дядя и бабушка существуют в другом мире, где все события настолько обыденны, что и обсуждать их, советоваться друг с другом не стоит. Они никогда не спросят: ты куда или зачем, но всегда друг друга понимают. А мне и любопытно узнать, что же вокруг меня происходит, и стыдно, что я таких простых вещей не знаю. Потому молчу, только гляжу, как достает дядя и складывает на диване: патроны, длинную куртку-болонью, фланелевую рубашку, шерстяные носки, сумку и ружье. А потом ухожу к своим кошкам.
Одна из них недавно родила на чердаке котят. Я единственная в доме, кто заметил это. Ждала несколько дней терпеливо, следила за кошкой, как она, наскоро поев, шмыгает в сени. Но вот прошла неделя, а значит, уже можно подняться наверх, проползти под низкими, тяжелыми бревнами-стропилами, страшно ощерившимися огромными ржаво-острыми гвоздями, найти кошачье гнездо и рассмотреть их в умилении — слепых, слабых, с хвостиками-палочками, лапками-раскоряками, теплыми усатыми мордочками. Какие они родились окраской, сколько их, быстро ли подрастают.
Но на чердаке — пыльно, душно и пахнет луковой шелухой, сумрачно, потому что окошко слуховое — маленькое, свет из него косой, только пыль подсвечивает. На шатком полу лежат газеты и красные луковые шкурки, и ступать надо сторожко, иначе котят не дозовешься — поймут, что не мамка идет, — и молчок. А где они тут гнездятся? — неизвестно. Кошка пока прячет и бережет их: и от котов — найдут и съедят, и от бабушки — мало ли… Это потом, когда окрепнут и глазки откроют, по одному спустит кошка всех с чердака, принесет в дом, оставит на мягком коврике — смотрите, что у меня есть, любуйтесь какие!
А сейчас только ей они и нужны — ей и мне. Я застываю на последней ступеньке чердачной лестницы, прислушиваюсь напряженно — тишина. Тогда зову их так, как зовет мать-кошка, приходя, — я научилась этому хорошо, они поверят. На третий зов — есть ответ: в дальнем углу, за коробками, писк и шебуршение. Теперь важно долезть туда, как можно тише ступая, чтобы котята не поняли, что я куда как их мамки больше.
Крадусь и вдруг слышу: в дом звонят. Дядя идет, открывает дверь на крыльцо. Говорит с каким-то мужиком, и мне слышно каждое слово:
— Саныч, а я к тебе, — хрипит мужик. — Курицу нады-сь? На бутылку, а?
— А чё так?
— Последняя. На той неделе батя всех курей выменял. Возьми, мы челюшей на следующее лето брать будем, а этой все одно не жить — или батя сменяет, или съедим. За то, что одна кура-т — не хлеб. Ну давай, бутылка?
— Нету у нас.
— А чё дак? Андреишна всегда бутылку имеет.
— Да нет пока. Не гнали.
Мне уже ясен это мужик и противен — как противны и страшны другие мужики и тетки, что в любое время суток, иногда по ночам, стучат к нам в дверь или в окно, зовут бабушку, требуют самогонки. Она продает им иногда — а иногда нет, хоть бы даже огромная бутыль в ее комнате стояла полной, и мне никогда не понять ее выбора. Потому что для меня все эти люди — чужие и опасные. Особенно когда стучат в окно, ночью, а мы с бабушкой в доме одни, и кричат ей потом пьяными голосами, если не открывает.
А этот чужой, что стоит сейчас на нашем крыльце и держит рябую курицу, кроткую и молчаливую, под мышкой, вдруг говорит моему дяде:
— А ты что, Сань, на болото никак собрался?
— Проведаю, — слышен ответ. Мой дядя говорит мягко, неспешно и окает чуть-чуть.