Русский Париж - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Все равно расскандалимся, — думала Мадо Туту, отпихивая пьяненького парня от себя, — утомил меня вшивый гамен».
Она не знала, русский он или француз. Ей было все равно. Парень изловчился, схватил ее рукой за шею. Туту извернулась и двинула его локтем в грудь. Парень упал, и вместе с ним упали со стола рюмки и разбились с озорным звоном.
— Mille diable! — завопил нахал по-французски. А потом добавил по-русски: — Не хочешь, французская лягушка.
Вскочил. Занес руку. Вместо поцелуя — жестокий, сильный удар кулаком. Будто с мужчиной дрался. Бил точно, безжалостно.
Туту не орала. Что толку орать.
Возились оба, кряхтели. Под глазом у Мадо вспухал кровоподтек.
Дуфуня подошел, грузный, сердитый.
— А ну вон отсюда! Позоришь мое заведенье!
Крепко сцепил запястье парня.
— Уползай подобру-поздорову, мышонок. Привечаю тебя, да ведь могу и пнуть сапогом. Не погляжу, что русский! Здесь хорошие русские собираются! Благородные!
— Благородные-е-е-е?! — гримасничал буян. — Ах, тут благородные-е-е-е?!
Дуфуня подтащил парня к двери, вышвырнул на улицу. Парень ударил кулаком в стеклянную дверь, разбил стекло. Кулак в крови. Облизал пальцы.
— Я еще тебе устрою, конокрад недорезанный!
Ушел. В разбитое стекло врывался ночной холод. Дуфуня подошел к Туту. Потрепал за волосы.
— Ну, ну… Поди умойся.
Туту сунулась к Дуфуне — отблагодарить. Кроме поцелуя и объятья, она не знала благодарности. Целовала крепко, в губы. У Дуфуни свет померк перед глазами. Эта худая воблешка целовалась лучше всех его женщин!
Марьяна Романовна, из-под прищуренных ресниц, видела все. Рояль гудел под пальцами аккомпаниатора; ее оплывшее, как толстая свеча, тело вбирало густые вибрации и обертоны.
* * *Старый цыган пошел на зов тощей девчонки, как не бежал ни к кому и никогда.
Эту ночь он переспал с Мадо.
Они оба остались до утра в ресторане. Марьяну Дуфуня отправил домой в такси.
Такси шелестело, пронзая тряским гремучим металлом ночные мертвые улицы. Марьяна Романовна плакала, забившись в угол сиденья.
Дуфуня поднимался на жилистых, еще сильных руках над изящной рыбкой, над деревянной статуэткой — не женщина билась и кричала под ним, а золотой осенний, истончившийся под ветрами лист. Комната за ресторанной кухней, и старый диван, и сам он старый, ни на что не гожий, а она слишком молодая. Огрузлый волосатый живот копной нависает над звонким ксилофоном девичьих, птичьих ребрышек. «Мне сто лет, а ей десять. Я поганец. Она сама соблазнила меня. Она сама виновата».
Когда оба утихли и отдышались, Туту поднялась на локте и тихо спросила Дуфуню:
— Месье Волшанинофф, а почему люди любят телами?
Дуфуня повернулся на бок. Серьга впилась ему в щеку.
— А ты меня любишь?
Туту молчала. Потом засмеялась.
— Я первая вас спросила.
За окном «Русской тройки» тек холодным голубым молоком тоскливый рассвет.
— Потому что умерли души.
* * *Игорь заявился в Дом моделей «Картуш и друзья» рано утром. Еще никто не пришел на работу. Ему открыл консьерж. Указал на диван, обитый телячьей кожей: посидите здесь, хозяева скоро будут. Игорь дивился на необычайные плафоны, лампы, бра — освещенье роскошней, чем в Версале, у королей, подумал растерянно. Первым приехал Жан-Пьер. Увидел Игоря, подмигнул ему.
Игорь жадно глядел в окно на черный кадиллак. Из автомобиля вылезал месье Юмашев, одергивал пиджак, давал наказ шоферу. «Личные шоферы у каждого, вот как живут богатые». Приосанился: у модели должна быть безупречная выправка! Как у солдата.
«Я солдат на войне жизни. Я должен победить».
Обговорили условия. Когда Юмашев назвал цену Игорева оклада, сердце раскачалось на незримых качелях, сорвалось и ухнуло в пропасть.
«А как же Дуфуня?» — испуганно подумал. Все, Дуфуня Белашевич, родной, прости-прощай, голубь. Улетает твой верный половой, улетает!
К новой, непонятной жизни летит.
В коллекции «Восток есть Восток» модельеры готовили семь дефиле. В кабинете Картуша на стене висел самодельный плакат, сам кутюрье написал на плотной бумаге красными чернилами:
Ночи Египта
Водопады Японии
Колдуны Марокко
Колокола Тибета
Мексиканское танго
Порт Шанхай
Жемчужина Индии
— Будешь выходить в «Колдунах Марокко», будешь Буддой в «Водопадах Японии». А «Мексиканское танго» буду вообще на тебя готовить, — жестко, как обрубил, сказал Картуш.
Юмашев набирал телефонный номер. Кабинет гудел голосами, мужчины и женщины входили и выходили, влетали и вылетали, как птицы. Безумная жизнь модельера; а все к чему? Чтобы развлечь, распотешить публику. То же актерство, тот же театр, только дороже стоит. В театре — тысячи франков, тут — миллионы. «Куда я попал? Смогу ли я? Колдун Марокко… с Маросейки».
— Я хорошо танцую танго, — сказал Игорь, не прекращая улыбаться.
— Я помню, — кивнул Картуш. — Поэтому и взял тебя.
* * *Зачем она зашла в этот бар? Ноги сами занесли.
Огляделась. Вон свободное место. «Хоть раз в жизни отдохну… от семьи… одна».
Заволновалась: если что заказать — вдруг денег не хватит?
«Так посижу, посмотрю на народ».
Анна села за столик, расправив юбку, как гимназистка. За столиком уже восседал посетитель.
Старик, корявый как коряга, филин седой. С лицом, покореженным временем.
«Сильнее времени ничего нет. Гляди, он смотрит на тебя так завистливо. Ты — молодая. Еще молодая. Против него. Перед ним».
Старик скрюченным пальцем подозвал гарсона. Попросил вина. Уточнил:
— Да только не в стакане, а в кружке! В кружке!
Анна глядела на старика во все глаза.
И он глядел на нее.
Глазами — сражались. Глазами — любили.
Как это было знакомо ей.
«Все мои любови всегда — так. Издали. Глазами. Дыханьем. То, что сказано телесами — не то, что прошептано душою».
— Выпьете со мной, мадемуазель?
— Я мадам.
— Выпьете со мной, мадам?
«Какой странный французский. Точно иностранец. Нос горбатый. Щеки прочернелые. Араб?»
— Не откажусь.
— Гарсон, еще кружку вина!
От старика плохо пахло. Анна поборола тошноту. Не мылся давно. Может, он клошар и живет под мостом? И — ограбил кого, а сюда пришел деньги прокутить?
Рваный пиджак распахнулся на впалой груди. Дырья рубахи. И на рубахе — напротив сердца — на миг мелькнул серебряный крест.
Георгиевский крест.
Анну бросило в пот.
— Вы русский?
— Русский, — по-русски сказал старик.
Кажется, он не удивился соотечественнице.
За стойкой бара — девушка с толстыми, как сосиски, губами, с намазанными фиолетовыми румянами щеками; у нее печальные, плывущие слезами глаза и густая, звериная челка до бровей. Девушка держит в руке кружку с пивом. Пиво пенится, пена выползает на стойку, шипит, тает, гаснет. Не шее девушки огромный бант, как у кошки. Она глядит, глядит глазами в слезах на женщину и старика за соседним столиком. Как мало они заказали вина! Бедные.
Гарсон принес кружки. Поклонился:
— Мадам, месье, я разогрел вам вино. Глинтвейн. Не возражаете?
— Не возражаю, — сказал старик. И добавил по-русски: — Пошел вон!
Ускользнул гарсон, услужливая ящерица. Старик вонзил бело-голубые, прозрачные глаза в Анну. Дряхлый. Жалкий. Только взгляд один — жесткий и живой.
«Он пред вратами Смерти. Как помолиться за него?»
— Выпьем, родная. Выпьем, да и я пойду. Я тебе не пара.
Стукнул кружкой о ее кружку.
Выпили.
Девушка за стойкой, с бантом на высокой шее, глядела на них неотрывно.
Старик выпил горячий глинтвейн залпом. Как водку. Анна пила долго, неловко, обжигаясь. «Глупо. Как глупо. Он сейчас уйдет. Георгиевский кавалер! Господи, быть может, офицер царский…»
Старик брякнул пустой кружкой об стол. Анна грела руки о горячую глину.
Криво, страшно повелся вбок беззубый рот. В улыбке обнажились десны.
— Что смотришь так?! Да, опустился. Да, несчастный! И что!
— Ты лучший и счастливейший, — хрипло, как простуженная, вымолвила Анна.
Допила вино. Старик встал. Цеплялся уродливой, израненной, в шрамах, рукой за спинку стула. Постоял так немного — и ушел.
И Анна его не держала.
Провожала взглядом. Когда старик переступил порог — она схватила со стола салфетку, вытащила из сумочки карандаш, писала быстро, дырявя бумагу.
«Только успеть. Успеть».
Пальцы на миг свело судорогой. Анна испугалась. Отняла слепое лицо от исчерканной салфетки. Схватила другую. Проклятье письмен! Но лишь ими оправдана жалкая жизнь.
«Я — русский, русская, старик или старуха, мне все равно — налей — мне все одно: жестянки ли разрухи, порфиры королей, тюремных ребер прутья, вопли люда и кружев блуда грязь, — на том я свете с милым Богом буду пить твой “Бурбон”, смеясь…»