Женщина в гриме - Франсуаза Саган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Господи, Кларисса, – Жюльен говорил смело, отчетливо, – я вас люблю: вы прекрасны, Кларисса, умны, и чувствительны, и милы, разве вы этого не знаете? Надо, чтоб вы это знали, моя дорогая, вы чудесны… Более того, так думают все на этом судне, все мужчины влюблены в вас… Даже это ничтожество Андреа, стоит ему только отлепиться от груди Дориаччи и взглянуть на вас, не в состоянии оторвать от вас своих глазок жареного мерлана… И даже безжалостная Эдма-сахарозаводчица… и даже сама Дориаччи, которая любит только свои бемоли, находят вас изысканной…
Голос Клариссы то поднимался, то опускался, только Ольга не могла разобрать слов.
– Любите, Кларисса, и весь мир ваш! Понятно? Я не хочу, чтобы вам было грустно, вот и все, – заключил Жюльен, разомкнул объятия и отступил назад, чтобы лучше разглядеть, какой эффект произвели его слова.
А Кларисса, оглушенная, но разогретая жаром его слов, его тела и крепостью сухого мартини, Кларисса, никоим образом не убежденная, но растроганная, подняла голову и увидела желтовато-карие глаза своего кавалера, озабоченные и преданные глаза охотничьего пса, заметила влагу, стоящую в этих глазах, влагу, множившую и поглощавшую их сияние, а он вновь прижал ее к себе и, уткнувшись в ее приятно пахнущие шелковистые волосы, стал что-то сердито бормотать, бессвязно объяснять, злясь на самого себя, готовый принести извинения за этот ничего не значащий инцидент, за все то, что он себе напридумывал в своем мужском тщеславии. Сейчас он был уверен, что Кларисса вот-вот разразится смехом и начнет издеваться над всей этой сентиментальной чушью. Он даже счел бы это совершенно естественным, более того, оправданным, ведь его признание было таким идиотским…
– Жюльен, – пробормотала Кларисса. – О, Жюльен… дорогой Жюльен…
И, касаясь щек Жюльена, ее губы пять или шесть раз произнесли его имя, потом прижались к его лицу и стали перемещаться от подбородка к вискам, пролагая путь поцелуями, жадными и медлительными, осыпая лицо дождем поцелуев, голодных и молчаливых, неиссякаемым и нежным ливнем, и Жюльен ощутил, что под этим ливнем его лицо расцвело, словно плодородная и благословенная земля под весенним дождем, стало нежным и красивым и чистым, драгоценным и тленным, навеки любимым.
У себя в уголке Ольга больше не различала ничего: ни слов, ни движений, и ее охватила досада и ревность неведомо к чему.
Эрик пил кофе и курил сигару в обществе Армана Боте-Лебреша, спасающегося, как обычно, за неудобным столиком, своим последним и пока еще не прикосновенным, как он думал, прибежищем. Осажденный и побежденный, глава сахарной империи бросал враждебные взгляды на этого Летюийе, на этого красивого мужчину, явно принадлежавшего к его классу, который, тем не менее, осмеливался признаваться в том, что он коммунист. В своем политическом выборе, в отличие от дел финансовых, где он владел всеми тонкостями и обладал интуицией и изобретательностью, Арман Боте-Лебреш проявлял удивительную прямолинейность. В своем бизнесе он применял все современные методы производства, доставки, сбыта товара и в кругах промышленников его возраста и равного с ним масштаба считался наиболее дерзновенным и, как говорили, одним из наиболее передовых. Но в политике он признавал только две категории: с одной стороны – коммунисты, а с другой – порядочные люди.
По правде говоря, во всем, что не укладывалось в программу, установленную в его мозгу, этом укрытом под черепной коробкой компьютере (портативном, но безупречно функционирующем в свои шестьдесят два года и, без сомнения, рассчитанном еще на пятнадцать-двадцать лет) взгляды Армана были примитивно-упрощенными. К примеру, лет в шестнадцать он, подобно Элледоку, поделил женский пол на шлюх и порядочных женщин. И точно так же, как он отказывался признавать, что среди порядочных мужчин можно обнаружить социалиста или представителя левого центра, он не желал признавать, что среди порядочных женщин может оказаться женщина чувственная. Эта классификация распространялась на всех, за исключением женщин из его собственной семьи; тут Арман Боте-Лебреш считал своим долгом, своей святой обязанностью вести себя, как будто он слеп, глух и нем. К примеру, невероятно, чтобы Арман Боте-Лебреш не знал о любовных похождениях своей жены, но еще менее вероятно, чтобы он когда-либо позволил себе или кому бы то ни было другому хоть малейший намек по этому поводу.
Эта полнейшая безнаказанность поначалу восхищала Эдму, потом, естественно, набила оскомину и наконец стала ее смертельно оскорблять. Она искала этому причины самые разные и экстравагантные, пока не пришла к одной-единственной, но приятной: отсутствие времени! У бедняги Армана Боте-Лебреша график был до того жесткий, что оставлял ему немного времени на безразличие, чуть больше – на счастье, но ни минуты на то, чтобы ревновать, иными словами, быть несчастным. Завершая разговор о бескомпромиссной классификации Армана Боте-Лебреша, надо отметить, что, познакомившись с Эдмой, он включил ее в разряд женщин порядочных; и ему потребовались бы неотразимые доказательства противоположного, чтобы он извлек Эдму оттуда, куда поместил отчасти из эгоизма, отчасти из слепой приверженности методу; потребовалось бы, по меньшей мере, чтобы Эдма прямо у него на глазах кувыркалась с одним из его подчиненных на коврике у него в кабинете, издавая при этом сладострастные стоны или выкрикивая непристойности (которых она, между прочим, всегда избегала), чтобы Арман удалил ее с занимаемого ею почетного места и определил в малопочтенную категорию женщин непорядочных.
Эта зашоренность, эта, попросту говоря, глупость, определявшая взгляды Армана Боте-Лебреша, повлекла за собой последствия самые тяжелые, ибо, вынеся однажды то или иное суждение, Арман Боте-Лебреш начинал применять его на практике со всеми вытекающими оттуда последствиями. Он смещал с должностей честных и добросовестных мужчин, унижал очаровательных женщин, ломал судьбы; просто потому, что он не мог сразу определить этих людей в высший разряд, он намеренно отбрасывал их в низший, в область забвения, вовне. Число жертв его несправедливости увеличивалось с возрастом; причем настолько явственно, что это пугало даже Эдму, вообще-то не слишком интересовавшуюся личными отношениями мужа со своими служащими и уже уставшую от необходимости оказывать на него давление, пусть даже в опосредованной форме, при содействии его светских друзей.
Эрик Летюийе мог только раздражать этого человека. Державшийся как представитель высшего слоя буржуазии и одновременно ползавший на брюхе при получении приказов из Москвы, Эрик, особенно после женитьбы на сталелитейных предприятиях семейства Барон, воплощал собой предательство по отношению к своему классу, а если он к нему не принадлежал, то по отношению к классу Армана. Так или иначе, Эрик кусал руку, из которой получал пищу; запустив свой «Форум», созданный на деньги буржуазии, он обливал ее грязью (и при этом тысячекратно обращался к Арману Боте-Лебрешу с предложением воспользоваться оружием или средствами противостоящей группы, чтобы ее преднамеренно разорить или, в качестве промежуточного решения, скупить за бесценок это оружие, которое при других обстоятельствах обошлось бы весьма дорого. Но об этом нечего и говорить, это был бизнес). Арману казалось исключительно неудобным, чтобы этот коммунист в кашемире – да, почти исключительно в кашемире – путешествовал на том же самом судне, что и он, слушал, пусть даже вполуха, ту же музыку, что и он, рассматривал, пусть даже не более одной секунды, те же самые пейзажи, что и он, вдыхая при этом – по доброй воле или в силу необходимости – тот же самый запах мимоз, что и он. Правда, вторжение Эрика в вышеназванные сферы представлялось повелителю сахарной империи еще не самым большим злом: его не интересовали ни панорама, ни музыка, ни запахи, ни атмосфера, поскольку все это было непродажным. Арман Боте-Лебреш не мог оценить в моральном плане то, что он способен был оценить в плане материальном. Ценность для него являлась следствием оценки.
Напротив, все находящееся на «Нарциссе» можно было себе представить в цифровом выражении: билеты, комфорт, роскошь по классу люкс. Вещи материальные, и тем самым невозможно было, по мнению Армана, разделять с коммунистом, и, уж во всяком случае, они должны были оставаться весьма дорогими либо в глазах этого последнего, либо для его кошелька; иное положение было ненормальным. И Арман Боте-Лебреш, столь искушенный и столь опытный в делах, что стал знаменит на всех пяти континентах, готов был защищать до самого конца идеи примитивные (и затертые так называемыми честными людьми во всех странах мира), идеи, согласно которым нельзя иметь сердце слева, а бумажник справа; поэтому была предложена лицемерная подмена, иными словами, идея о том, что выше всего ценится наличие бумажника справа и твердого сердца; и что наличие большого количества денег не является обременительным, если их держат там, где их держат и другие. И, в конце концов, хорошо все то, что отделяет людей левых от людей правых, и то, ради чего последние обвиняют первых в недобросовестности, начиная с первого века от Рождества Христова.