Женщина в гриме - Франсуаза Саган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что касается левизны Эрика Летюийе, то мало-помалу она приобретала уродливые черты: он более не желал, чтобы бедные имели хотя бы одну машину, он просто желал, чтобы богатые не имели ни одной, а в этом случае положение бедных становилось для него неважным. Именно это угадал Жюльен, именно это начало просачиваться со всех страниц «Форума» и мало-помалу делало журнал подозрительным. Арман Боте-Лебреш долго колебался, стоит ли заговаривать с ним о «Форуме», этом предательском издании, к которому у него был свой счет, но ведь на борту, с его точки зрения, царила скука смертная, при нем не было его персонала, троих секретарей, линий прямой связи с Нью-Йорком и Сингапуром, не было машины с телефоном, не было диктофонов и личного реактивного самолета… не было всех этих блестящих игрушек, обеспечивающих эффективность, которые, в дополнение к собственно эффективности, составляют счастье делового человека – благодаря проникновению высоких технологий и неустанному прогрессу в области электроники, – короче говоря, не было тех самых штучек из металла черного или серо-стального цвета с их говорящими лентами, с маленькими светящимися экранами, с их переключателями и всеми их уникальными возможностями, и Арман буквально изнывал от тоски на борту «Нарцисса» уже в течение трех дней, отчего его энергия уступила место раздражительности. Он болтал ногой, укрытой под безупречной складкой брюк из серой фланели, обутой в мокасин из мягкой кожи, причем эти туфли были куплены через одного из упомянутых секретарей в Италии прямо у изготовителя, ибо, как и все обладатели крупных состояний, Арман был одержим манией, или страстью, «выгодно устраивать дела», даже если речь шла о незначительных приобретениях; итак, Арман болтал этой самой ногой, приходя во все более и более нервозное состояние. Сидевший лицом к нему Эрик Летюийе, напротив, излучал спокойствие и благодушие: хотя Арман Боте-Лебреш, его тресты, его империя олицетворяли все то, что он ненавидел, и эта ненависть составляла основное содержание его журнальчика, сейчас, начиная беседу с этим человеком, типичным объектом его ненависти, Эрик наслаждался собственной беспредельной терпимостью и глубочайшим умом, позволяющим ему подняться над собственными пристрастиями; собственным интересом, всем человеческим существом, даже таким, как этот карликовый диктатор.
Эрик откинул голову назад, светлые волосы его были тщательно расчесаны, а в руках он держал безумно дорогую, изысканную сигару, которую то и дело небрежно подносил ко рту с вдумчивостью знатока, каким он действительно являлся наряду со своим собеседником, чуть ли не родившимся с сигарой в зубах. На самом деле Эрика радовала возможность продемонстрировать одному из крупнейших капиталистов своего времени, что бунтарь, рожденный и воспитанный в стесненных материальных обстоятельствах, человек, начинавший на пустом месте и самостоятельно всего добившийся, способен обеспечить себе все жизненные блага и курить сигару столь же непринужденно, как буржуа старой закалки. Таким образом, Арман и Эрик вступали в схватку, обладая одним и тем же оружием, причем именно сигара «Монте-Кристо» по сорок пять франков штука, которую Арман ставил Эрику в упрек, переполняла гордостью сердце Эрика.
Неудивительно, что дискуссия, которая уже давно висела в воздухе, началась именно с сигары.
– Вы предпочитаете «номер один» или «номер два»? – спросил Эрик, слегка нахмурив брови, что придавало ему чопорный, даже слегка благоговейный и одновременно высокомерный вид, какой принимают обычно курильщики гаванских сигар, обсуждая их достоинства.
– «Номер один», – заявил Арман решительным голосом, – и ничего другого… Все остальные для меня слишком велики, – снисходительно добавил он, давая понять Эрику, что если он, Арман Боте-Лебреш, владелец самых крупных рафинадных заводов вдоль Па-де-Кале, считает слишком большой данную сигару, в то время, как он в состоянии приобрести десять таких табачных плантаций, то непристойно и смешно, если не гротескно, когда Эрик Летюийе рассуждает о сигарах, ведь для таких, как он, выходцев из низов, сигара – это предмет, вызывающий одышку, не более того.
К счастью, Эрик, совершенно не подозревавший обо всех этих задних мыслях, всегда считал несколько грубоватыми туго скрученные сигары «номер два».
– Я вполне согласен с вашим мнением, – рассеянно бросил он.
– Счастлив это услышать, – произнес Арман Боте-Лебреш, и на миг под очками его засверкали искорки, а затем он продолжил: – Я нахожу, что на этом судне все чрезмерно: эта икра, эти коллекционные вина, эти горшки с цветами, эта туалетная вода во всех гардеробных – все это мне представляется проявлениями весьма дурного вкуса, не так ли?
– Да, – согласился с ним Эрик, проявив совершенно новую для себя снисходительность, тем не менее вполне вписывающуюся в контекст терпимости, где возможно все, включая сам факт беседы Эрика с этим капиталистом, обагренным – в переносном смысле – кровью своих рабочих.
– И вас это не смущает?.. Да, конечно! – внезапно выпалил Арман Боте-Лебреш, начав боевые действия в самый неподходящий момент и при этом полностью меняя роли: это капиталист требовал отчета у человека левых взглядов, это обвинитель превращался в виновного.
И тот, и другой, должно быть, почувствовали всю нелепость происходящего, ибо наступила пауза, и оба принялись пережевывать свои сигары и свою растерянность.
– Кроме того, я нахожу всех этих людей неудобоваримыми, – пошел на попятный Арман Боте-Лебреш, он произнес свою реплику колким тоном, даже чуть-чуть визгливо, немного грустным голосом хнычущего мальчишки, и сумел дезориентировать главного редактора «Форума».
– О ком конкретно вы говорите? – спросил Эрик.
– Я говорю о… я говорю, неважно, о ком… само собой, не о моей жене, – сбивчиво пробормотал Арман. – Я говорю о… даже не знаю, о ком… ну… об этом типе, этим типе из кино, об этом торговце фильмами, – заключил он с отвращением, словно произнес «торговец коврами».
Упоминание о Симоне, благодаря отвращению, которое испытывал к нему в равной степени и тот, и другой, объединила их; спустя мгновение они оказались союзниками, противостоящими торговцам коврами, торговцам фильмами, комбинаторам и иммигрантам, причем отношения к последним Эрик еще не выработал. Тем не менее он заявил:
– Я вполне с вами согласен.
Голос Эрика звучал искренне, и боязливая злость Армана поослабла, уступив место классовой общности. Казалось, они оба подростками учились в Итоне, а Симон – в школе, содержащейся на деньги благотворителей. Успокоившись, Арман временно отказался от военных действий и, напротив, стал искать общие со «своим коммунистом» антипатии.
– Юная шлюшка, которая его сопровождает, потрясающе вульгарна, – с увлечением продолжал он.
И он сухо рассмеялся, тем смехом, каким смеются суровые деловые люди из «черных» фильмов категории Б. Эрик, которому резануло ухо слово «шлюшка», давным-давно вышедшее из моды, тем не менее, услышав этот смешок, продолжил тему:
– Вот именно… в стиле интеллектуальной старлетки… вообще… со своими интеллектуальными претензиями это одна из самых назойливых поблядушек, попадавшихся мне до сих пор! Из-за нее мне даже становится жалко этого несчастного разбогатевшего кинематографиста… Она живо его разорит! Бедный Бежар!..
И, внезапно преисполнившись сугубо мужского сострадания, они в унисон кивнули, огорченные бедой, постигшей Симона Бежара.
Ни тот, ни другой не слышал, что позади них появилась Ольга. Она несла им в белой ручке черный, прозрачный камень, вверенный ей барменом, по поводу которого она собиралась спросить у высокоинтеллектуальных мужей их просвещенное мнение: не является ли он метеоритом, остекловавшейся звездой, свалившейся чудом на этот корабль, звездой, упавшей с другой планеты и, возможно, запущенной в пространство неким живым существом, возможно, единственным или мнившим себя единственным на этом свете… и т. д.
Короче говоря, Ольга собиралась предстать перед ними в образе преисполненного энтузиазма наивного подростка и подошла на цыпочках, выставив вперед руку с зажатым в ней камнем и придав лицу выражение предельной восторженности. Ушла она тоже на цыпочках, но со сжатыми кулаками, выражением лица зрелой женщины, жесткой, преисполненной ненависти и унижения, – эту роль она отнюдь не намеревалась играть, во всяком случае, сейчас. Опершись о леерное ограждение судна, вне поля зрения кого бы то ни было, Ольга Ламуру рыдала впервые за долгое время, точнее, впервые за долгое время рыдала без свидетелей.
Чуть позже она успокоилась и стала выуживать из своей памяти эту разящую, громоподобную фразу – фразу, которая пряталась то в одном уголке памяти, то в другом и никак не давалась, наподобие мухи в стакане, фразу, которую произнес Эрик: «В претенциозно-интеллектуальном стиле… это одна из самых назойливых поблядушек…» и т. д. Нет, не слово «поблядушка» резануло ее по живому – вовсе нет, – а в первую очередь три других слова, произнесенных Эриком Летюийе, главным редактором «Форума». Эти три слова, помимо всяческих сентиментальных соображений (это она бы как-нибудь стерпела), повергли ее в отчаяние униженных и оскорбленных, которое – о чем можно прочесть у Стендаля, Достоевского, Пруста и у других авторов – может стать одним из самых мучительных состояний. По правде говоря, Ольга Ламуру никогда не читала ни Стендаля, ни Достоевского, ни Пруста, ни множества других, она читала только то, что пишут о них, да и то не в «Нувель литерер», а в «Пари-матч» и «Жур де Франс» – по случаю того или иного юбилея. К этим драгоценным сведениям она добавляла замечания личного характера, исходящие от Мишлины, ее интеллектуальной подруги, а всерьез она никогда не читала ничего. И вот, не опираясь ни на какие авторитеты, Ольга Ламуру, а точнее, Марселина Фавро, родившаяся в городке Салон-де-Прованс от нежной матери-галантерейщицы (причем род ее занятий помешал ее дочери оценить ее душевные свойства), принялась, всхлипывая, заламывать руки и на протяжении целого часа тщетно пыталась успокоить уязвленную гордость. Ольга совершенно не умела смотреть на себя со стороны; она всегда видела себя в стилизованно-ложном свете, причем это всегда была некая триумфальная версия, которую она нашла в себе смелость сотворить вопреки всем доказательствам противного, предоставляемым ей самой жизнью. И, надо сказать, наряду с тщеславием, тут проявилось лучшее, что было в ней: смелость, сопряженная с упорством, детская наивность, правда, сочетающаяся с множеством нелепых иллюзий, отказ от тусклого прозябания (или того, что она считала таковым). Сюда следует добавить ее усилия, стоившие ей бессонных ночей, приобрести хотя бы «видимость» культуры, более широкой, чем та, что была вынесена из Салонского лицея, ее уверенность в правильности собственной жизни, в своей молодости, в своей красоте, в своей удаче, и все это Эрик только что растоптал и смешал с грязью. И потому ее безоговорочная решимость мстить вполне соответствовала как ее лучшим качествам, так и ее недостаткам. Быстрота, с которой она принялась, невзирая на свои переживания, изыскивать орудие борьбы, средства, чтобы заставить Эрика поплатиться, была в определенном смысле достойна уважения. При этом уже была создана некая заведомо лживая версия, предназначенная для обеих закадычных подруг, Мишлины и Фернанды, и сформулированная следующим образом: «Я решила, что следует порвать с Эриком Летюийе. Он должен узнать, что такое нападать в присутствии Ольги Ламуру, будущей звезды, на беззащитную молодую женщину, свою жену, юную и богатую Клариссу Барон из семьи владельцев сталелитейного производства».