Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вспомнив, как несправедливо обращаются с ним папа и мама, Миша едва не заплакал, так жалко ему стало и себя и папу с мамой; оба они такие хорошие, а с ним не умеют хорошо вести себя.
Он встал и снова подошёл к окну: на карнизе сидел, ощипываясь, мокрый воробей. Миша долго смотрел, как он прихорашивается, разглаживая жёлтым носом русые свои перья, около носа они заершились у него, точно усы у папы.
Потом Миша подумал стихами:
Ножки у птичкиТонкие, как спички.Глазки — точно бусинки,Русенькие усики.
Дальше стихами не думалось, но и этого было достаточно. Миша почувствовал гордость собою, подбежал к столу, записал стихи и приписал ещё:
«Стихи писать очень просто, нужно только посмотреть на что-нибудь, вот и всё, а они уж сами сложатся. Пускай папа не форсит, я тоже захочу, так буду писать книжки, да ещё стихами. Научусь ставить знаки препинания и «ять» где надо, вот и буду. Рама, мама, упряма, дама. Из этого тоже можно сделать стихи, а я не хочу. Я не буду писать стихи и дневник тоже. Если вам не интересно, так и мне тоже, и не надо заставлять меня писать. И, пожалуйста, не приставайте ко мне».
Мише стало так грустно, что он чуть-чуть не заплакал, но в это время пришла учительница Ксения Ивановна, маленькая, румяная, с жемчужными капельками тумана на бровях.
— Здравствуй, — сказала она. — Отчего ты такой надутый?
Миша важно нахмурил брови:
— Не мешайте мне! — проговорил он папиным голосом и написал в тетрадке:
«Папа называет учительницу курносенькой девчушкой и что ей ещё надо в куклы играть».
— Что с тобой? — удивилась учительница, растирая кукольными лапками свои розовые щёки. — Что ты пишешь?
— Нельзя сказать, — ответил Миша. — Это папа велел написать дневник и всё интересное, о чём я думаю. Обо всём.
— Что же ты придумал интересного? — спросила учительница, заглянув в тетрадку.
— Ещё ничего нет, только стихи, — сказал Миша.
— Ошибок-то, ошибок! — воскликнула учительница. — Стихи, да. Ну, это, конечно, папа сочинил, а не ты…
Миша снова обиделся: что такое? Никто не верит ему! И сказал учительнице:
— Если так, тогда я не буду заниматься!
— Это почему?с
— Потому, что не буду!
Тут учительница прочитала то, что Миша написал о ней, покраснела, взглянула в зеркало и тоже обиделась:
— Ах ты, и про меня написал, вот как! Это правда, что папа говорит?
— Вы думаете, он вас боится? — спросил Миша.
Учительница подумала, ещё раз взглянула в зеркало и сказала:
— Так не хочешь заниматься?
— Нет.
— Хорошо. Пойду спрошу, как посмотрит на это мама.
Она ушла.
Миша посмотрел вслед ей и стал писать: «Я накапризничал Ксении Ивановне, как мама папе, пусть она не пристаёт и не мешает. Если меня никто не любит, то всё равно. Потом я извинюсь перед учительницей и тоже запишу в тетрадку. И буду писать целый день, как папа, и никто меня не увидит. И обедать не буду никогда, даже когда на сладкое печёные яблоки. Не буду ночью спать, всё пишу-пишу, и пусть мама утром говорит мне, как папе, что я изведусь и у меня будут нервы. И плачет. А мне всё равно. Если меня никто не любит, так уж всё равно».
Он едва успел дописать, как в комнату вошла мама с Ксенией Ивановной; мама молча взяла у него тетрадку, и её милые глаза, улыбаясь, стали читать Мишины мысли.
— Господи, — тихонько воскликнула она. — Ах, какой… Нет, это нужно показать отцу!
Она ушла с тетрадкой в руках.
«Накажут!» — подумал Миша и спросил учительницу:
— Наябедничали?
— Но если ты не слушаешься…
— Я не лошадь, чтобы слушаться…
— Миша! — вскричала учительница, но Миша сердито продолжал:
— Я не могу учиться и думать обо всём и всё записывать…
Он мог бы сказать ещё многое, но вошла горничная и сказала, что его зовёт папа.
— Слушай-ка, брат! — заговорил папа, придерживая ладонью усы, чтобы они не шевелились, а в другой руке зажав Мишину тетрадку, — поди-ка сюда!
Папины серые глаза светились весело, а мама лежала на диване, уткнув голову в кучу маленьких подушек, и плечи её дрожали, как будто она смеялась.
«Не накажут», — догадался Миша.
Папа поставил его перед собой, сжал коленями и, приподняв пальцем Мишин подбородок, спросил:
— Ты капризничаешь, да?
— Да, капризничаю, — сознался Миша.
— А зачем это?
— Так.
— Ну, всё-таки зачем?
— Да я не знаю, — сказал Миша, подумав. — Ты не обращаешь на меня внимания, мама тоже не обращает, и учительница тоже… нет, она не тоже, — она пристаёт!
— Ты обиделся? — тихонько спросил папа.
— Ну да, обиделся, конечно…
— А ты не обижайся! — дружески посоветовал папа. — Это не я тебя обижаю и не мама, — видишь, она хохочет тихонько, валяясь на диване? И мне тоже смешно, да я уж потом похохочу…
— А почему смешно? — спросил Миша.
— Я тебе скажу почему, только после.
— Нет, почему? — настаивал Миша.
— Да, видишь ли, ты у нас очень смешной!
— Ну-у, — недоверчиво сказал Миша.
Папа посадил его на колени себе и сказал, пощекотав за ухом:
— Давай говорить серьёзно, ладно?
— Ладно, — согласился Миша и нахмурил брови.
— Никто тебя не обижал, это плохая погода обижает тебя, понял? Была бы хорошая погода, солнце, весна, ты бы гулял, и всё было бы хорошо! А в дневнике ты чепуху написал…
— Сам велел, — сказал Миша, пожимая плечами.
— Ну, брат, чепуху писать я тебя не просил!
— Может, не просил, — согласился Миша. — Я уж не помню. А у меня чепуха вышла?
— Вышла, брат! — сказал папа, качая головой.
— А у тебя, когда ты пишешь, тоже чепуха выходит? — спросил Миша.
Мама вскочила с дивана и убежала, точно у неё кофе перекипел, она даже зафыркала, как фыркает кипящий кофейник. Миша понял, что это она смеётся, но только не хочет показать, что ей смешно.
Эти взрослые — тоже порядочные притворяшки. Папе тоже хотелось смеяться, он надул щёки докрасна, ощетинил усы и фыркал носом.
— У меня, — сказал он, — тоже иногда чепуха выходит. Это очень трудно — писать, чтобы всё было хорошо и правдиво. Стишки ты придумал неплохо, а всё остальное не годится.
— Почему? — спросил Миша.
— Сердито очень. Ты у меня — критик, а я не знал этого, — ты всех критикуешь. Это нужно начинать с себя самого, ты сначала себя хорошенько раскритикуй. А то и этого не надо, давай лучше бросим писать дневник.
Раскрашивая красным и синим карандашом папину бумагу, Миша сказал:
— Давай бросим, а то это тоже скучно, как учиться. Только ты сам ведь выдумал это, — ты сказал: «Пиши, будет интересно». Я и стал писать, а ничего не случилось. Слушай-ка, можно сегодня не учиться?
— Почему? — спросил папа.
— Я лучше почитаю с Ксенией Ивановной.
— Можно не учиться, — весело согласился папа. — Только нам с тобой надобно извиниться перед учительницей, а то мы наговорили и написали про неё не… ладно!
Папа встал и, ведя Мишу за руку в его комнату, тихонько сказал:
— Конечно, это правда, что она немножко курносенькая, но лучше не напоминать ей об этом. Этого, брат, не исправишь словами, и нос на всю жизнь даётся тот или иной. Вот у тебя веснушки на носу и по всей рожице, — ладно ли будет, если я тебя стану звать пёстреньким?
— Неладно, — согласился Миша.
На этом и кончается благополучная история о том, как Миша писал дневник.
Из воспоминаний
Интересно умирал один мой знакомый, человек лет под шестьдесят, благовоспитанный и симпатичный, один из тех людей, которые всю жизнь ищут применения своим недюжинным силам и умирают, не успев израсходовать себя.
Он любил естественные науки и хорошие сигары, записывал стенографическими знаками в чёрную книжку какие-то наблюдения и мысли и охотно философствовал, поучая меня:
— Всего бесполезнее человеку — философия!
Умирал он в тесной, грязненькой кухне; его койка была выдвинута на средину пола, и прямо пред глазами у него — закопчённое жирным дымом чело печи, на шестке — грязная посуда и, конечно, тараканы. За его изголовьем пара маленьких окон, сквозь радужные стёкла виден грязный двор, полуразрушенный сарай и помойная яма рядом с ним. На подоконниках стояли два цветочных горшка, в них торчат луковицы, выпустив острые, зелёные перья.
И прежде не однажды я видел, как смерть играет свою тёмную игру, но никогда ещё не чувствовал столь острой обиды, наблюдая её подлую игру.
Умирать нужно так же красиво и чисто, как следует жить, — а тут всюду грязь, копоть, тараканы на стенах и эти жалкие луковицы.
Я сидел в ногах старика, прикладывая к сухим, холодным подошвам его бутылки с горячей водою; он задыхался, хрипел и почти непрерывно говорил, спокойный, как будто наблюдающий за собою откуда-то со стороны.