Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
[Иду межой среди овса…]
Иду межой среди овсаНа скрытую, в кустах, дорогу,А впереди горят леса —Приносит леший жертву богу.
Над жёлтым полем — жёлтый дым,И крепко пахнет едким чадом.Ёж пробежал, а вслед за нимКрот и мышонок мчатся рядом.
Ползут ватагой муравьиИ гибнут на земле горячей,В пыли дорожной колеиНавозный жук свой шарик прячет.
Желтеет робкий лист осин,Ель — рыжей ржавчиной одета,А солнце — точно апельсин —Совсем оранжевого цвета.
Тяжёл полёт шмелей и пчёлВ угарном дыме надо мной.Вот — можжевельник вдруг расцвёлНеопалимой Купиной.
Огней собачьи языкиТраву сухую жадно лижут,И вижу я, что огонькиПолзут ко мне всё ближе, ближе.
Смотрю на них, едва дышаГорячей, едкой влагой смрада,И странная моя душаПоёт, чему-то детски рада.
Из дневника
В мире живут две мысли: одна, смело глядя во тьму загадок жизни, стремится разгадать их, другая признаёт тайны необъяснимыми и, в страхе пред ними, обоготворяет их.
Для одной — нет непознаваемого, существует только непознанное, другая — верит, что мир непознаваем навсегда.
Первая идёт сквозь хаос явлений бытия, бесстрашно касаясь всего на трудном пути своём и всё оживляя энергией своею, даже немые камни заставляет она красноречиво рассказывать о начале жизни; вторая — пугливо бросается из стороны в сторону, безуспешно пытаясь найти оправдание своего бытия.
— Существую ли я? — спрашивает она сама себя, тогда как первая говорит:
— Я — действую!
Первая нередко сама отдаёт себя мукам сомнений в силе своей, но холод скептицизма только оздоровляет её, и, ещё более сильная, она снова видит цель бытия в деянии; вторая — всегда живёт в страхе пред собою, ей кажется, что кроме неё есть нечто высшее — начало, родственное ей, но — враждебное и грозно охраняющее тайну своего бытия.
Цель первой — бесконечное движение от одной истины к следующей и сквозь все — к последней, какова бы она ни была; цель второй — найти в мире вечного движения, вечных колебаний мёртвую точку и утвердить на ней непререкаемый догмат, сковать дух исследования и критики железными оковами внушения.
Одна — философствует из любви к мудрости, будучи мужественно уверена в силе своей; другая — размышляет со страха, в чаянии победить страх.
Они обе свободны, одна — как всякая энергия, другая — как бездомная собака, она визжит пред каждой дверью, за которой чувствуется тепло, покой и дешёвенький уют.
Чаще всего эта вторая мысль пресмыкается на папертях храмов, умоляя о милостыне внимания к ней — силу, созданную её же страхом.
Это она, разлагаясь, отравляет землю ядами метафизики и мистики, первая же мысль на пути своём украшает мир дарами искусства и науки.
Миша
Миша был мальчик-непоседа, ему всегда хотелось что-нибудь делать, и, если его не отпускали гулять, он целый день вертелся, как волчок, под ногами взрослых.
Каждому мальчику и девочке хорошо известно, что взрослые — народ, всегда занятый какими-то скучными делами, поэтому они ужасно часто говорят маленьким:
«Не мешайте!»
Мише особенно часто приходилось слышать это слово и от мамы, которая вечно была занята делами, и от папы, который целые дни сидел у себя в кабинете, сочиняя разные книжки, очень большие и, должно быть, скучные, — Мише не давали читать эти книжки.
Мама была очень хорошая, точно куколка, и папа тоже, но он был похож не на куклу, а на индейца.
Вот однажды перед весной, когда погода испортилась, каждый день шёл дождь и снег, гулять было нельзя и Миша особенно усердно мешал папе с мамой заниматься делами, папа спросил его:
— Слушай, Миша, тебе очень скучно?
— Как арифметика! — сказал Миша.
— Ну, возьми вот эту тетрадку и записывай в неё всё интересное, что с тобой случится, понимаешь? Это называется: «дневник». Ты будешь вести дневник!
Миша взял тетрадку и спросил:
— А что случится интересное?
— Я же не знаю! — сказал папа, закуривая папироску.
— А почему не знаешь?
— Потому что когда я был маленький, то плохо учился и ко всем приставал с глупыми вопросами, а сам ни о чём не думал, — понял? Ну, иди!
Миша понял, что папа намекает на него и не желает говорить с ним; он хотел обидеться, Миша, да уж очень хорошие глаза были у папы. Он только спросил:
— А кто будет делать интересное?
— Ты сам, — ответил папа. — Уходи, пожалуйста, не мешай!
Миша ушёл в свою комнату, разложил тетрадку на столе и, подумав, написал на первой странице:
«Ето дневник.
Папа дал мне хоршую тетрадку. Если я буду писать в нее что хочу, так будет интересное».
Написал, посидел немножко, осмотрел комнату, — всё в ней такое знакомое.
Он встал и отправился к папе. Папа встретил его нелюбезно.
— Ты, брат, опять явился?
— Смотри, — сказал Миша, подавая тетрадку, — вот я уж написал. Так надо?
— Так, так, — торопливо сказал папа. — Только «это» пишется через «э», и не «хоршую», а «хорошую», — иди!
— А что надо ещё писать? — спросил Миша, подумав.
— Всё, что хочешь! Выдумай что-нибудь и пиши… стихи пиши!
— Которые стихи?
— Не которые, а сам сочини! Отстань, приставала!
Папа взял его за руку, вывел за дверь и плотно закрыл её. Это уж было невежливо, и теперь Миша обиделся. Придя к себе, он снова сел за стол, развернул тетрадь и стал думать: «И чего бы ещё написать?» Было скучно. Мама считает бельё в столовой; в кухню, где всегда интересно, не велят ходить, а на улице — дождь и туман.
Было утро, четверть десятого, Миша посмотрел на часы и вдруг тихонько усмехнулся, а потом написал:
На стене висят часы,У них стрелки, как усы.
Он очень обрадовался, что у него вышли стихи; вскочил и побежал в столовую, крича:
— Мам, мам, я стихи сочинил, смотри-ка!
— Девять, — сказала мама, перекладывая салфетки. — Не мешай. Десять, одиннадцать…
Миша обнял её одной рукой за шею, а другой поднёс тетрадку прямо к носу ей.
— Да мама же! Ты посмотри…
— Двенадцать, — о, господи! Ты меня свалишь на пол…
Она всё-таки взяла тетрадку, прочитала стихи и огорчила Мишу, сказав:
— Ну, это, наверное, папа тебе подсказал, а во-вторых, «на стене» пишется через «ять» в обоих случаях.
— И в стихах через «ять»? — печально спросил Миша.
— Да, да, в стихах, — не мешай мне, пожалуйста; иди, занимайся!
— Чем?
— Ах! Ну, пиши стихи дальше…
— А как надобно дальше?
— Придумай сам. Ну, висят часы, они тикают звучно… и ещё что-нибудь, вот и будут стихи.
— Хорошо, — сказал Миша и покорно ушёл к себе. Там он написал о часах мамины слова:
Часы тикают звучно,
но дальше ничего не мог придумать, а уж как старался, даже подбородок себе выпачкал чернилами, не только пальцы.
И вдруг, — как будто кто-то подсказал ему, — он придумал четвёртую строку:
А мне всё-таки скучно!
Это правда: Мише было очень скучно, но когда он написал четвёртую строку, то ему от радости даже жарко стало.
Он вскочил и стремглав помчался к папе, но папа — хитрый человек! — запер дверь кабинета. Миша постучал.
— Кто там? — спросил папа из-за двери.
— Открой скорее, — горячо сказал Миша, — это я. Я стихи написал, очень ловко.
— Поздравляю, продолжай, — пробормотал папа.
— Так я хочу прочитать тебе!
— После прочитаешь…
— Я сейчас хочу!
— Мишка, отстань!
Миша наклонился к скважине дверного замка и прочитал стихи, но вышло так, как будто он в колодец кричал, — папа не ответил ему.
Это окончательно обидело Мишу, он снова тихонько ушёл в свою комнату, минуту постоял у окна, прижав лоб к холодному стеклу, а потом сел за стол и начал писать то, что думал.
«Папа обманул меня, что если писать дневник, так будет интересно, — ничего не будет. Это он, чтобы я ему не мешал. Уж я знаю. Когда мама сердится, он называет маму злая курица, а сам тоже. Вчера я играл в кегли его серебряным портсигаром, так он рассердился получше мамы. А сам говорит. Они оба такие. Когда Нина Петровна, которая поёт, разбила чашку, так они сказали: это ничего и пустяки, а когда я чего-нибудь разбиваю, так они говорят сто слов».
Вспомнив, как несправедливо обращаются с ним папа и мама, Миша едва не заплакал, так жалко ему стало и себя и папу с мамой; оба они такие хорошие, а с ним не умеют хорошо вести себя.
Он встал и снова подошёл к окну: на карнизе сидел, ощипываясь, мокрый воробей. Миша долго смотрел, как он прихорашивается, разглаживая жёлтым носом русые свои перья, около носа они заершились у него, точно усы у папы.