Август - Грант Матевосян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом Аветик заболел бессонницей — над его ухом просвистела пуля, но он даже головы не повернул посмотреть, откуда она была пущена. А те, стрелявшие, ещё десять лет, вплоть до 1919 года, упорно добивались отместки.
По дороге с мельницы они со странным смешком преградили путь Аветику. Навьюченную лошадь привязали к кустам, ребёнка — Месропа — и отца повели по тропинке. Тёплый белый был день. В воздухе стоял лёгкий запах мёда. Кругом жужжали пчёлы, казалось, их гул усиливается и пасека где-то рядом — вот-вот покажется. И вот-вот залает собака пасечника, а сам пасечник спросит простодушно и приветливо: «Эй, вы кто такие, куда этих людей ведёте?» Но село было за двумя холмами и двумя оврагами, и пасеки поблизости не было. Всюду гудели пчёлы.
Лошадь заржала им вслед.
— Куда ведёте? — останавливаясь, спросил отец по-турецки.
— Аветик — не ты?
Аветик поглядел на них, поглядел, и высокие его плечи словно потеряли опору — опали, и странно длинной от этого сделалась шея.
Тот, который был в круглой папахе с красным крестом сверху и мягких сапогах, усмехнулся. Ребёнок после этого шёл как завороженный, глаз не сводил с него и боялся, что тот это заметит.
Аветик обернулся и сказал как бы в сторону:
— Жалко лошадь.
С этой самой минуты Аветик стал жалеть себя. Аветик представил себя человеком, который, склонив голову, занимался своим делом, никому не мешал, и вот пришли грабители. Аветику захотелось не выглядеть перед ребёнком трусом, и он спросил у этого, в сапогах, спросил по-турецки:
— Папаху свою на тифлисском базаре купил, наверное?
Азербайджанец, гримасничая, выругался, и Месроп увидел на лнце отца глуповатую улыбку. Потом Месроп снова увидел глуповатую улыбку у отца на лице и услышал, как тот снова сказал по-турецки:
— У нашего свата Аршака в точности такие сапоги.
Азербайджанец закинул винтовку за спину, откинул широкий рукав чохи и прямо на ходу приладился и ребром ладони косо ударил Аветика по шее. Отец споткнулся, потом вроде оправился, но снова споткнулся и пошёл, сгорбившись и наклоняясь вперёд, словно курицу ловил, пошёл, пошёл и упал на колени, уронив голову на грудь, Месроп тихонечко заплакал, не сводя глаз с главного, по его мнению, турка. Они встали над отцом, потом тот, в папахе, носком сапога помог отцу подняться: «Вставай, милый, вставай, идти надо».
— Месроп, — позвал отец. — Не вижу ничего, Месроп.
Теперь, когда этот, в папахе, улыбался и, казалось, они уже сделали своё дело и уходят, Месроп заплакал навзрыд.
— Хоть бы ребёнка, ребёнка хотя бы… — отец говорил в нос, словно в полусне, — и не стыдно…
Они объяснили, что с ребёнком ничего не будет, собственноручно отведут к селу. Но теперь Аветик в самом деле был беззащитен перед ними и все говорил о ребёнке, все говорил о ребёнке. Он был уверен, что ребёнка те взяли, чтофы в селе не стало известно, но теперь в том, что они делали, в их поведении он не видел ничего предосудительного, ничего такого, что могло бы вызвать осуждение, жалобу, протест, слёзы, плач. Но потом он стал ругаться, он ругал того, десять лет назад протянувшего ноги, проклинал его, живого и мёртвого, и его могилу и говорил о том, что он был как пиявка, пристанет — не отлепишь, и откуда только он взялся на его, Аветикову, голову, испоганил человеку всю жизнь. В конце тропинки показались заросшие бурьяном старые, развалившиеся хлева. И Аветик вдруг замолчал и замедлил шаги. И теперь его вели подталкивая. Потом Аветик зашагал быстро, так быстро, что те еле поспевали за ним, потом он остановился возле хлевов. И ни на кого уже не смотрел. И шея у него больше не была такая длинная и тонкая. Никуда не смотрел. Глаза у него изменили цвет, и губы были плотно сжаты.
Один из азербайджанцев, чей твёрдый небритый подбородок был наполовину белый, отвёл Месропа в сторону, и заслонил от него отца и тех двоих, и, поглаживая его по голове, спрашивал, сколько ему лет и кем он хочет стать, когда вырастет, хорошо ли они живут дома, и советовал ему сделаться инженером… Ребёнку хотелось быть обласканным этим человеком, и он прислонился головой к пряжке его ремня. От его одежды пахло шерстью и молоком, и запах этот был родной запах. Ребёнок чувствовал, что за спиной этого человека происходит что-то плохое, но он ещё не осмеливался просить у него защиты. И плакать тоже ещё не решался. Потом послышался быстрый хруст какой-то, и мальчик увидел летящий в воздухе к тем двоим тулуп отца и самого отца в воздухе, высоко прыгающего над крапивами. Потом высокий бурьян там и тут дрогнул, закачался, прозвучали два выстрела — один за другим, как будто одна пуля разорвалась дважды. Высокая трава в одном месте разошлась и сошлась, травинки покачались немного и успокоились. Тот, который был в мягких сапогах, медленно прицелился и ещё раз выстрелил в эти травы.
Потом они взяли отцовский тулуп и пошли по тропинке обратно. Чабан гладил мальчика по голове. Тот, в сапогах, побледневший, сказал что-то чабану, и рука чабана отяжелела на шее мальчика.
— Нет, — сказал чабан и покачал головой. — Нет, нет, Нет.
Тот, в сапогах, посмотрел на мальчика пристально. Мальчик это почувствовал затылком, но взгляда поднять не посмел и только прильнул к ноге чабана.
Лошадь ждала, привязанная к кустам. Мальчик не выдержал всё-таки, заплакал.
— Маленький мальчик, не плачь, а то я рассержусь, — сказал тот, что был в сапогах, и сердце у ребёнка обмерло от страха.
Чабан закрепил верёвки на лошади, вывел её на дорогу и ребёнка подтолкнул:
— Иди. Нет, постой, — он привязал удила к седлу, чтобы лошадь не запуталась. — Иди.
Село узнало от ребёнка весть и приняло вместе с вестью пережитый им страх и жалость к отцу. Село отняло отца у ребёнка. Ребёнок остался только очевидцем случившегося. И его заставляли рассказывать сначала взрослые, снова и снова, потом, когда все взрослые уже все знали, он рассказывал об этом сверстникам. Так, рассказывая, и вырос. Те трое сделали очень плохое дело. Они сделали ребёнка центром внимания, и у него не хватило, да, просто не хватило времени заглянуть в себя. Иногда в тумане перед ним вставал отец — с опавшими плечами, шея длинная, вытянувшаяся, худая, но он не находил в себе жалости к этому образу. Он только без конца, безостановочно рассказывал: «Потом… тулуп скинул… швырнул… сам побежал… сам побежал… потом…»
В 1932-м ему было двадцать три года. Он казался смышлёным парнем. Несколько лет назад, корда набирали студентов для университета, взяли и его. Но он не способен был учиться, потюму что не способен был слушать, ему казалось, он многое и сам знает, уже армянскую историю превосходно знает: турки — бандиты, армяне — трудовой народ. На второй год его исключили. А он себя героем возомнил.
И для села он был совершенно непригодный человек. Он затевал драки, не работал, ничего не делал, иногда принимался читать, да и то для того только, чтобы тут же пойти и рассказать о прочитанном.
В 1932-м, когда ему было двадцать три года, наш колхоз вошёл в соглашение с азербайджанскими колхозами, которые обитали в тёплых низинах, — те должны были подниматься к нам на летние наши выгоны, а взамен мы могли спускать к ним на зиму наш скот. Летом 1932-го, после того, как вновь было установлено общение между нашими сёлами, азербайджанцы впервые погнали свои стада на наши летние пастбища. Тогдашний председатель сельсовета мацоевский Левон велел вбить по обе стороны дороги столбы и натянуть на них красные транспаранты: «АЗИС ДОСТЛАР, ХОШ ГЯЛМИШСИ-НИЗ!», что означало: «Добро пожаловать, дорогие друзья!» А возле транспарантов он поставил ребятишек. Он очень старался встретить гостей с музыкой и для этого привёл из соседних сел школьников, играющих на духовых инструментах, и своего тестя, хромого доолчи1 нашего села, тоже приставил к ним, чтобы такт отбивал, и ничего, тот приладился, словом, приличный получился оркестр, вот только овцы шарахались. При первых же звуках трубы стадо сгрудилось, повертелось на месте, повертелось да как припустит… Сам Левон очутился на стаде, ну, не верхом, конечно, а в несколько более неудобном положении. Овцы протащили Левона метров пятьдесят на себе, потом скученное стадо успокоилось и стало раздаваться вширь, и Левон свалился на землю.
Левон подумал, что так получилось по вине кого-нибудь из трубачей, кто-то, наверное, неправильно протрубил, но он не мог определить, кто именно, и потому велел замолчать сыну одного никчёмного человека, до того уж никчёмного, что сын его наверняка не мог быть хорошим трубачом. Потом Левон велел замолчать и остальным трубачам и доолчи, и тогда овцы спокойно прошли под транспарантами. Овцы трусили по дороге, а Левон через каждые две минуты выкрикивал лозунги:
— Да здравствует армяно-азербайджанская дружба во всём мире, ура! Да здравствует наша могучая Рабоче-Крестьянская Красная Армия, ура!