Сказания о людях тайги: Хмель. Конь Рыжий. Черный тополь - Полина Дмитриевна Москвитина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, на псалмы Филя не скупец. Если надо, день и ночь читать будет. Конечно, сугубо тайно, чтоб посторонние глаза не зрили, какой он богомольный. Пусть все почитают за безбожника, а вот он перед Господом Богом чистенький, как червонец из денежной фабрики. Ничьими руками не заляпанный.
«Или вот Демид, – вспомнил Филимон Прокопьевич погибшего сына. – Как не живал будто. Отчего такое? Греховное во грехе сгило. Должно, искусил нечистый тятеньку, подвох вышел. Эх-хе! Житие Моисеево», – спутал Филимон Прокопьевич «бытие» из Библии со староверческой книжкой «Житие Моисеево в пещере на Выге», которую когда-то читал.
К вечеру подъехали к Малой Минусе, где и остановились на ночлег в колхозном дворе.
Манька и Гланька разворошили солому с клетушек, заглянули к поросятам. Те скрючились, жались друг к дружке – жалкие, тощие, визжащие до полной невозможности.
– Глянь, Манька, тута-ка вот сдохли! Три штуки!
Манька перебежала к следующим саням, поглядела:
– Филимон Прокопьевич, поросюшки-то доходят!
– Куда доходят?
– Сдыхают, грю.
Филимон Прокопьевич тоже посмотрел и обрушился на молодых свинарок.
– Вот как влуплю по акту за ваш счет издохших, тогда познаете, как со свиньями возиться! – рычал Филя.
– Дык мы-то при чем тут!
– Я вот вам покажу! Чем глядели-то? Вас к чему приставили?
– Вот еще! Сам ехал в дохе и шубе, а тут беги за санями в полушубчишке, и ответ нам же держать. Как бы не так! Ты есть завхоз – сам понимать должен. Можно аль нет везти поросюшек в экий мороз? А то на ферме ни кормов, ни муки, никакой холеры, и мы же виноваты. Глядите на них! – разорялась боевитая Гланька. – Начальство тоже мне! Нет того чтоб поросят подкормить, а потом продать. Так приспичило: везите на ярманку! Будто у ярманки глаз нету.
Пришлось бежать Филимону Прокопьевичу к колхозному председателю договориться, куда определить поросят, потом таскать их в чью-то пустовавшую хлевушку, нагревать ее всякими хитростями и спасать визгливые создания от окончательной погибели. Мало того – у поросят открылся понос: перемерзли. На этот раз Филя откупил чью-то баню, и там сутки возились с поросятами.
– Ну, поездочка, штоб она в тартарары провалилась! – пыхтел Филимон Прокопьевич.
Мороз заметно сдал, потеплело. Проглянуло на какой-то час солнышко и опять скрылось.
Под вечер двадцатого декабря Филимон Прокопьевич пошел по деревне «понюхать воздух», как он сам определял свои прогулки в чужих деревнях.
Середь улицы толпились мужики. Филимон Прокопьевич поздоровался со всеми, прислушался к разговору.
– Так сказывал: ждите, грит, – долбил о чем-то приземистый мужичок в дождевике поверх шубенки.
– Может, враки? – усомнился другой. – Вот вы тоже приезжий, товарищ. Может, слышали про реформу?
Нет, Филимон Прокопьевич ничего не слышал.
– В каком понятии реформа? – поинтересовался.
– Да вот был тут человек из города, сказывал: у кого, грит, деньги лежат по кубышкам, то пиши хана им. Пропадут.
Филимон Прокопьевич разинул рот.
– В нашей деревне, можно сказать, ни у кого кубышек нету, – сказал третий, из молодых.
– Не говори! К примеру возьмем Феклу Антоновну. Всю войну торговлишку вела в городе. То перекупит и перепродаст, то молоком торговала – лупила будь здоров! То еще чем. У ней денег скопилось – ой-ой-ой! За сотню тысяч, если подсчитать. И все хоронятся в кубышке.
– Вот теперь и увидим, где лежат деньги у Феклы Антоновны, а так и у других. Кто набил карманы, а кто жил на совесть, как весь народ. Реформа выяснит.
Филимон Прокопьевич еле продыхнул:
– Позволь, товарищ, какая такая реформа? Слушаю, а в толк войти не могу.
Филимону Прокопьевичу разъяснил мужчина все, что сам слышал про надвигающуюся денежную реформу.
– Эвон как! – У Фили зарябило в глазах. – Может, враки? Какая может быть реформа, когда государство наше совершило полную победу над фашизмом?
– Там была военная победа. А здесь – на хозяйственном фронте. Мало ли денег навыпускали во время войны? Во что рубль обернулся? С этих соображений, значит.
– А! Из соображений! – туго вывернул Филимон Прокопьевич, ухватившись за собственную бороду.
Мужики говорили так и эдак. Будет и не будет. Филимон Прокопьевич слушал, слушал и до того расстроился, что не помнил, как дошел улицей до конца деревни.
Всю ночь мыкался на полу под собачьей дохою в чьей-то избе, никак уснуть не мог. Только сомкнет глаза – и вдруг ползет на него реформа в виде Татар-горы. «А ну, гидра библейская, сколь накопил денег в кубышке?» – рычит нутряным голосом Татар-гора.
«Экая дрянь в голову лезет!» – стонал Филимон Прокопьевич, перекатываясь с боку на бок.
Под утро успокоился: «Вранье! Переполох один. Власть стоит – и деньги стоять будут».
С тем и выехал в город. Настал день двадцать первого декабря. Манька и Гланька удивились, что случилось с завхозом за ночь? Молчит, как сыч.
И вдруг, возле самого города, от какого-то встречного трахнуло, как обухом в лоб: объявлена по радио денежная реформа!
У Фили вожжи выпали из рук и язык присох к гортани.
– Филимон Прокопьевич, дай сбегать в кассу или куда там, – узнаю. У меня же триста рублей, – насела Гланька.
– Молчайте! Вы к чему приставлены?! – орал Филимон Прокопьевич, испуганный не меньше Маньки и Гланьки. – Заедем вот на постой к Никишке Лалетину, там все прояснится.
Никишку Лалетина, земляка, не застали дома. Заехали в ограду и узнали от соседей, что вся семья Лалетиных убежала в какой-то пункт менять деньги.
– На старые деньги теперь ничего не купишь, – тараторила соседка Лалетина. – Сейчас вот посылала парнишку за хлебом – шиш, не берут старые деньги!
– Как же я-то, мамонька! – заголосила Гланька.
– Я пойду менять, и все! – решительно двинулась к воротам Манька, а за нею Гланька.
Машинально, не помня себя и не осмысливая движений, Филимон Прокопьевич распряг лошадей, поставил их к заплоту на выстойку, а сам свалился в сани – сердце что-то зашлось. Крушенье пристигло. Беда! Если и в самом деле свершилась реформа – плакали денежки Филимона Прокопьевича! И те, что в кованом сундуке, и те пачки подобранных тридцаток, какие спрятаны в тайнике в казенке. Прикинул: сколько всего? Более ста тысяч! Всю жизнь копил-тянул по сотне, а где и тысчонками, а с торговли колхозным медом хапнул на пару с пчеловодом ни много ни мало, а по пятьдесят тысяч!..
«Господи, отведи погибель! – цедил сквозь зубы себе под нос Филимон Прокопьевич. – Покаяние принесу тебе, Господи! Хоть в церковь схожу – молебен закажу, – на все решусь! Господи! За сто тысяч у меня. Это што же такое, а? Сусе!.. Ограбление. Сколь мыкался, изворачивался, и вот – дым, незримость одна».
Вспомнил еще, как тайком сбыл со зверофермы десяток черно-серебристых лисьих шкур по пять тысяч каждую.
«Еще продешевил. В ту пору буханка хлеба стоила сто рублев».
Все, все денежки лопнули!
X
Вечером Никишка Лалетин трижды перечитал Филимону Прокопьевичу в районной газете «Власть труда» правительственное постановление о денежной реформе, но Филимон Прокопьевич решительно ничего не понял: затменье нашло.
Гланька весь вечер ревела. За триста семьдесят пять рублей она получила тридцать семь рублей и пятьдесят копеек. На такие деньги цветастый платок, конечно, не купишь.
Филимон Прокопьевич не плакал – защемило сердце. Если бы каждый потерянный рубль вышел у него хоть единой слезинкой, он бы весь изошел на соленую воду.
Свинарки сами торговали поросятами на колхозном рынке, а Филя отлеживался на квартире земляка. За три дня он до того осунулся, что можно было подумать, что он не менее года вылежал в тяжкой хвори. Весь почернел, погнулся и все молчал, беспрестанно перебирая пальцами в бороде. Сядет за стол – и кусок в горле застревает.
– Может, врача позвать, Филимон Прокопьевич? – встревожился земляк Никишка.
– Нутро, паря, перевернулось, – жаловался Филя. – У меня, слышь, дома лежат чужие деньги – пять тысяч. Перехватил на покупку коровы. И – лопнули.
– Старуха-то обменит!
– И, куда там! Моя старуха, брат, из дома не вылазит. Пальцем не тронет деньги.
Не мог же Филимон Прокопьевич сказать земляку, что он нахапал за сто тысяч!..
Только на третьи сутки, перед самым отъездом, Филимон Прокопьевич вдруг вспомнил, что у него в грудном кармане