Радость и страх - Джойс Кэри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весь этот день он не разговаривает с Табитой, просто не может. А вечером, когда через силу идет к ней проститься, так сердит на нее за это, что спрашивает строго, точно отчитывает за провинность: - Почему ты не хочешь, чтобы я знал своего отца?
Такого эффекта он даже не ожидал. Мать заливается краской, и он, испуганный, жалея ее, чувствуя, что сделал ей больно, тоже краснеет до корней волос.
- Отца? Но я даже не знаю, где он.
- А разве он не тот Р.Б.Бонсер, который пишет в "Автомобилисте" о шинах?
- Не думаю.
- Говорю тебе, мама, тот самый. Я про него спрашивал, и оказывается, отец одного нашего мальчика хорошо его знает. Он состоит в какой-то каучуковой компании.
- Ты его не видел, Джон?
- Нет, но я думал, что надо бы с ним встретиться.
- Зачем? Он никогда тобой не интересовался. Он скверный человек, Джон, насквозь скверный.
- Да, я знаю, вы с ним не ладили...
- Он скверный, Джон. Лжец, обманщик... - Она заклинает сына поверить ей. - Ты и вообразить не можешь, до чего скверный.
- Ладно, мама, ты уж не волнуйся.
Он целует ее без улыбки, точно прощая ей обиду; и в тот же вечер, может быть лишь для того, чтобы утвердиться на такой позиции, пишет Бонсеру длинное письмо.
Однако, написав письмо и тем сквитавшись с Табитой, он его не отправляет. Как-никак отец тоже родственник, он тоже может оказаться любопытным и въедливым.
63
Вспоминает он об этом письме только через три недели, уже в школе. Лежа на коврике под деревьями со своим другом Труби, он смотрит крикет, и среди сотен мальчиков в белых с розовым полосатых куртках он один в пиджачной паре. Его только что произвели в префекты [в английских закрытых школах старшеклассник, наделенный функциями надзирателя], а в Брэдли префектам разрешается пить чай в некоторых кондитерских, а значит, во второй половине дня носить городской костюм. Джон, став префектом, надевает костюм и в дни состязаний. И сейчас, почувствовав, что на ребра давит что-то острое, он сует руку во внутренний карман и находит это письмо. Его так разморило, что он даже не удивляется, а только смотрит на него с улыбкой.
День выдался жаркий, воздух точно сгустился от жары и тихонько кипит на солнце. Лежать в тени, если и не очень прохладной, то хотя бы зеленой, и глядеть на фигурки играющих, чьи яркие куртки словно вспыхивают в облаках горячего пара, кажется Джону верхом блаженства.
Они с Труби обсуждают свое будущее. С других ковриков доносятся оживленные голоса - что-то про игру, про какой-то новый рекорд дальности полета, - внезапные вскрики, шутки, насмешки, и оба префекта чувствуют, что они выше этого, что они взрослые люди. Это чувство можно уловить даже в голосе Труби, когда он негромко произносит: - Теперь я, пожалуй, жалею, что не пошел в военный флот. Родители меня с детства туда прочили, да я тогда уперся. - Он срывает травинку и задумчиво жует ее. - А теперь, если будет война, морякам больше всех достанется.
- Война-то, наверно, быстро кончится. Новые взрывчатые вещества, знаешь, они какие - ужас. Дредноуты, говорят, могут потопить друг друга с первого же бортового залпа.
- Да, линейные корабли устарели. Войны становятся все короче. Последняя настоящая война, франко-прусская, длилась всего шесть недель, я имею в виду - до Седана, а это, в сущности, и был конец.
- Больших войн, вероятно, больше уже не будет, разве что на Балканах.
- Ну, славяне-то никогда не знали цивилизации, они не побывали под властью Рима.
- Как и немцы... Ух, хорош удар!
Хлопнув три-четыре раза в ладоши, они снова растягиваются на коврике. Труби, крепкий, энергичный юноша, говорит: - А все-таки интересно бы посмотреть, как это будет.
Джон выронил письмо и лежит на боку, подложив ладонь под щеку, надвинув соломенную шляпу на нос. Его одолевает ленивая истома, ощущение, что жизнь, если не принимать ее слишком всерьез, бесконечно приятна. И стук мячей, громкий, как выстрелы, только усиливает это чувство заработанного покоя. Словно все вокруг - жаркое солнце, прохладная тень, даже спортивный азарт игроков - для того и создано, чтобы дать ему это ощущение счастливой, покойной отрешенности. Он замечает, что двое младших на коврике рядом в шутку дерутся битами отчасти для того, чтобы привлечь его внимание, и нарочно не смотрит в их сторону.
Перерыв. Время пить чай. Игроки все вместе особым неспешным шагом двинулись к павильону. Труби вяло спрашивает: - Ну как, попьем в буфете или сходим на Хай-стрит? - И Джон отвечает: - Я думал сходить в город, да лень, далеко. - Он встает, старательно отряхивает брюки, подбирает с земли письмо. Но в карман его не кладет, а, проходя мимо почтового ящика, поднимает руку жестом властителя собственной судьбы и решительно проталкивает его в щель.
И как ребенок, нажав на спусковой крючок, чтобы проверить, правда ли ружье стреляет, бывает оглушен выстрелом, так и Джон удивляется, когда пять дней спустя его вызывают в кабинет классного наставника и он видит перед собой плечистого мужчину с рыжеватыми усами, чье цветущее, вызывающе красивое лицо так и пышет самодовольством, что, впрочем, не противно, потому что выражение его как будто означает не "Любуйтесь мной", а "Порадуйтесь со мной". И мальчик с места начинает улыбаться.
Бонсер разъясняет мистеру Тоуду преимущества классического образования: - Сам я питомец Итона, но и о вашей школе наслышан.
Джон смотрит на него разинув рот - такого светлого и узкого серого костюма, таких странных, серых с белым замшевых штиблет он еще никогда не видел. Он даже не сказал бы, что этот человек - пшют, очень уж он необыкновенный, точно иностранец в национальном костюме.
Бонсер, обернувшись, хватает его за руки. - Вот он, Джонни, наконец-то! Я бы тебя где угодно узнал. - И, качая головой, подмигивает преподавателю. - Сказывается порода, а?
- Но мы разве уже встречались? - спрашивает Джон.
- Встречались? Да я твой отец, Джонни, я тебя за ручку водил, воспитывал тебя в самые трудные годы. Твоя мамочка всегда со мной советовалась. И вот это все, - с широким жестом, - я же тебе и устроил. Он снова обращается к Тоуду: - Что может быть лучше классического образования, сэр? Чем была бы без него Англия? Я поклялся, что мой сын его получит, хоть бы мне для этого пришлось ходить голодным... Но давай-ка мы с тобой, дружище, прокатимся, выпьем где-нибудь чаю... Ведь вы его отпустите до вечера?
Джон, дивясь и конфузясь, выходит вслед за ним на дорогу, где стоит, загородив ворота, огромный небесно-голубой с серебром открытый "бентли".
- Недурной драндулет, - говорит Бонсер. - Дает сто миль в час, хотя это не так уж много.
Они несутся по узким пыльным дорогам, и Бонсер, откинувшись на сиденье, правя двумя пальцами, болтает о своих автомобилях - сплошь уникальных, о своих костюмах - ему шьет портной, который вообще-то работает только на членов королевского дома, о своих штиблетах - десять фунтов за пару. - Мое правило - чем лучше, тем лучше. Я ведь не богач, Джонни, до Ротшильдов мне далеко. Я живу скромно. Когда-нибудь, вероятно, куплю себе настоящий дом, а пока существую по-бивачному на Джермин-стрит. Так, знаешь ли, холостая квартира. Заходи, всегда буду рад тебя видеть. Позавтракаем в "Рице". Это, конечно, не самый высший класс, но удобно, и меня там знают. Я там обычно угощаю клиентов, в моем деле это необходимо.
А дело его - основывать и возглавлять резиновые акционерные общества. Я не хочу сказать, что я непогрешим, Джонни, но в конъюнктуре немножко разбираюсь. Вот хоть на прошлой неделе - заработал на повышении акций около четырех тысяч. Не так плохо, за одну-то неделю. На это не всякий способен. Тут требуется шестое чувство, интуиция. У меня бабка была ясновидящая, может, в этом все дело. Шотландка была, очень древнего рода.
- А как была ее фамилия?
- Скотт. Кажется, родня тому типу, что написал "Владычицу Шалотта" [поэма Теннисона, а не Скотта]. И кстати, не забудь, передай от меня поклон мамочке.
- Да, конечно.
- И старому миляге Джимми Голлану. Ему, я слышал, банки ставят палки в колеса с этими его аэропланными затеями. Если ему потребуется ссуда, я, наверно, смогу устроить. Есть такой синдикат, там могут этим заинтересоваться. Пока, понятно, ничего определенного не говори, просто скажи, что группа Билмен, резинщики, держит авиацию в поле зрения.
А после грандиозного чая, за которым Бонсер пьет виски, он на той же бешеной скорости доставляет Джона обратно в школу, дарит ему золотой и исчезает на четыре месяца. И адреса своего на Джермин-стрит не оставил.
64
Джон не знает, что и думать. У него нет критериев для суждения о таком человеке. Он только взбудоражен, словно опыт его внезапно обогатился событием, казалось бы и смешным, но от которого смехом не отделаешься. На целых две недели Тоуд с его толкованием классической древности заметно тускнеет в его глазах. Он все время вспоминает Бонсера. "Но как мог этот немыслимый наглец стать моим отцом? Что общего могло быть у мамы с таким пшютом?"