Равельштейн - Сол Беллоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, если не хочется, можно и не ехать. Крайней необходимости нет.
Он отправил «Скорую» восвояси. Санитарам было все равно – они ушли, не сказав ни слова. Разозлилась только машина – ее двигатель, заводясь, громко рычал за окном.
Каким-то чудом мы переждали остаток ночи, а при свете дня – даже не помышляя о завтраке – я сел на крыльцо и стал любоваться черными рифами. Воздух и вода делали свое целебное дело. Одним из главных зрелищ сезона здесь можно назвать тучи бледно-желтых мотыльков. Сами особи не крупные, без всяких узоров на крыльях; их колыхающиеся стаи то и дело вылетают в море и через некоторое время возвращаются в заросли на берегу.
Розамунда была внизу, разговаривала по хозяйкиному телефону, которым раньше нам пользоваться запрещали. Но теперь я заболел, и хозяйка не хотела, чтобы я отдал концы в ее заведении. Солнце еще не поднялось над горизонтом, и света едва хватало, чтобы отличить море от тверди: что-то ровное и плоское от чего-то пустого. Розамунда (обычно сговорчивая, мягкая, неконфликтная) вдруг явила необычайную суровость характера и силу воли. Она недвусмысленно дала понять, что в такую минуту не потерпит брюзжаний хозяйки и жестокого бюрократизма диспетчеров авиакомпании. Поднявшись ко мне, она едва заметно улыбнулась и сказала:
– Улетаем завтра рано утром. Из Сан-Хуана мест предостаточно: День благодарения все-таки. А вот до Сан-Хуана долететь почти невозможно. Но я сказала, что тебе требуется срочная медицинская помощь. Они подготовят инвалидное кресло.
Инвалидное кресло! Никогда бы не подумал, что настолько болен. Молодая и неопытная Розамунда куда яснее видела факты. А я оказался совершенно не готов к кризисам и экстренным ситуациям.
Подадут ли нам такси в такую рань? Да. Во-первых, потому что наша деловитая, красивая, строгая, чернокожая хозяйка не упустила из виду ночной приезд «Скорой» и визит врача. Вероятно, она даже перекинулась словечком с осмотрительным, не до конца честным молодым французом. Но она и не нуждалась в его предостережениях; достаточно было одного взгляда на мое морщинистое, изможденное, невезучее лицо.
Розамунда, не на шутку перепуганная, была только рада, что мы уезжаем. Она уже перенастроилась на Бостон с его тысячами врачей. Моя жена поняла что к чему: на острове мне грозила верная смерть.
– Какие книги и бумаги оставляем здесь? – спросила она.
Ответ был очевиден.
– Самые тяжелые. Особенно «Собрание стихов» Браунинга.
Почему-то я разлюбил Браунинга. Он у меня теперь ассоциировался с местной кухней и соседями-французами.
От чего я не смог отказаться, так это от журнала Деркина – того номера про каннибалов. Я серьезно подсел на повествование американского ученого о жареной человечине, воинах-людоедах и отрубленных головах, глядящих в небо из окровавленных цветочных зарослей на склоне утеса. Человечья плоть, поедаемая человеками, целиком захватила мое – признаю – больное сознание. Хворь сделала меня необычайно чувствительным к такого рода вещам. Ни за что на свете я бы не оставил эти страницы на Сен-Мартене. В оправдание себе еще раз приведу болезнь. Однако журнал бесследно исчез во время перелета.
Облегчение на лице нашей строгой и красивой хозяйки говорило само за себя. Как рада, как горда она была избавиться от столь опасного постояльца! Пусть катится и подыхает где угодно – в такси или в самолете, – только не у нее дома. Она встала на рассвете, чтобы нас проводить. Вышли и французские соседи. Прошлой ночью им тоже наверняка не спалось – помешали огни и сирена «Скорой помощи». Когда они махали нам на прощание, лица у них были добрые и печальные. Хорошие все-таки люди, порядочные. Лицо хозяйки выражало только одно: «Проваливайте скорей». На ее месте я бы, вероятно, чувствовал то же самое. В предрассветных сумерках она махнула нам рукой – скатертью дорога!
Розамунда, имея в виду испорченный отдых, сказала:
– Какой кошмар.
Сидя в дребезжащем и набирающем скорость такси, она прощалась с островом – тоже с изрядной долей облегчения. По крайней мере, ей не придется прятаться от мотоциклиста в маске, который раз или два в неделю проносился по главной улице, – весь затянутый в кожу и в шлеме, как у Бака Роджерса, рот оскален, зубы крепко стиснуты. Полиция чудесным образом испарялась, когда он возникал на горизонте. Люди бросались врассыпную. Он с ревом гонял туда-сюда по улице и явно был не прочь кого-нибудь задавить.
– Местный сумасшедший, – сказала про него Розамунда. – Хорошо хоть мне больше не надо его бояться, отправляясь в аптеку.
Когда мы остановились у огромного зеленого барака аэропорта, занимающего тысячи квадратных футов, Розамунда помогла мне, хворому, пересесть в инвалидное кресло. Я сел, чувствуя себя имбецилом, и подписал необходимые квитанции для оплаты выездных пошлин. Мне казалось, что инвалидное кресло – лишняя мера. Я еще вполне способен ходить, сказал я Розамунде и продемонстрировал это, самостоятельно поднявшись по длинному трапу самолета. В Сан-Хуане я сам спустился – и с облегчением рухнул во второе инвалидное кресло. Большинство сумок свалили мне на колени и в ноги. Потом была проверка паспортов, для которой мне пришлось встать. Но хуже всего оказался таможенный досмотр. Розамунда сама таскала все сумки и чемоданы с ленты на столы для досмотра – открывала их, отвечала на вопросы, затем снова закрывала и волокла обратно для погрузки во второй самолет. Сил у нее было немного, женщина все-таки. И тут я окончательно понял, что стал физически непригоден. Розамунда объясняла инспекторам, что мне нездоровится, но те не особо обращали внимание на ее слова.
В День благодарения самолет был наполовину пуст. Стюардесса предложила мне растянуться на нескольких креслах и отвела меня в задний конец салона, где подняла подлокотники у всех кресел в ряду. Я попросил воды. Потом еще. И еще. Никогда в жизни меня не мучила такая жажда. Главный стюарт, который и сам переболел денге во время войны, поделился со мной кучей полезных советов и предложил кислородную маску. Розамунда настаивала, чтобы я подышал, но мне хотелось только пить.
Она тем временем пыталась дозвониться до моих бостонских врачей. Их было два: «основной» и кардиолог. Кардиолог играл в гольф и был недоступен; «основной» врач уехал в Нью-Гэмпшир на семейный ужин.
Помню, во время полета я принялся вспоминать молодого друга Грилеску, убитого в кабинке мужского туалета.
– Ты уже про него рассказывал.
– Когда?
– Недавно.
– Что-то он у меня из головы не идет. Больше не буду рассказывать, обещаю. Похоже, я каким-то образом связал его с Равельштейном. Видишь ли, я не любил Грилеску, тем не менее находил его забавным человеком, а Равельштейн считал такую позицию бегством от действительности, – и мне это действительно характерно. Называть человека забавным – значит давать ему поблажку. Грилеску якобы был заодно с убийцами. С мясниками, вешавшими людей на крючки для коровьих туш.
Розамунда изо всех сил старалась меня слушать. Даже задавала вопросы, чтобы я говорил. Она жутко за меня беспокоилась.
– Он умер прямо во время отправления естественных надобностей. Стреляли почти в упор. Равельштейн считал, что одна из моих характерных ошибок…
– Он утверждал, что Грилеску повязан с убийцами?
– Да, да! И что я должен это понимать.
– Но того парня убили уже после смерти Равельштейна.
– И все же он был прав. Знаменитый ученый Грилеску, говорил он, – самый натуральный фашист.
Пытаясь отвлечь меня от навязчивых мыслей о Грилеску, Розамунда спросила:
– Что у вас было общего?
– Он цитировал мне мои собственные высказывания.
Равельштейн где-то откопал мои слова о современной разочарованности. Под мусорными кучами современных идей все еще лежал мир, который нам предстояло открыть заново. Он сформулировал это так: мир покрывает серая сеть абстракций, призванная упростить и объяснить его в согласии с нашими культурными нуждами, однако эта сеть сама стала в наших глазах миром. Человеку необходимо иметь альтернативное видение, многообразие взглядов – причем взглядов, неиспорченных идеями. Для него это было вопросом выбора слов: «ценности», «образы жизни», «релятивизм». До определенного момента я с ним соглашался. Мы нуждаемся в том, чтобы знать – однако эту глубинную человеческую нужду нельзя удовлетворить терминами. Невозможно выбраться из ямы «культуры» и «идей», которые якобы ее выражают. Правильные меткие слова оказались бы большим подспорьем. Однако самое важное тут – дар, умение читать реальность, желание прижиматься к ней любящим лицом и ощупывать руками.
– При том Равельштейн всех подбивал читать Селина. Да, разумеется, Селин – талантище и безумец каких поискать. Перед войной он опубликовал «Безделицы для погрома». В этом памфлете Селин поносит евреев, которые оккупировали Францию и надругались над ней. Многие французы тогда считали своими главными врагами жидов, а не немцев. Гитлер – это было в 1937-м – обещал освободить Францию от еврейской оккупации. Англичане, которые были заодно с евреями, строили козни по уничтожению la France. Евреи превратили ее в публичный дом. Un lupanar Juif – Bordel de Dieu [26]. Опять упоминалось дело Дрейфуса. Власти получали миллионы ядовитых писем от ненавистников Дрейфуса и евреев вообще. Я соглашался с Равельштейном, что Селин не стал бы делать вид, будто не имел никакого отношения к Окончательному решению Гитлера. И я бы ни за что не променял шорт-стопа Грилеску, страховавшего сразу две базы, на райт-филдера Селина. В переложении на бейсбольные термины видно, какое это безумие.