Чемпионы - Борис Порфирьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Проходи, проходи!
Толпа швыряла Коверзнева из стороны в сторону; он был, как пьяный.
— Проходи, тебе говорят!
Но он стоял, отыскивая глазами Нину. «Неужели и это письмо она не получила? Нет, нет! С ней ничего не могло случиться! Просто, может быть, она переменила адрес…»
Перед самым носом продребезжал трамвай — родной трамвай! Проехал извозчик — родной извозчик! Какой–то мужчина ударил его невзначай чемоданом и не извинился — всё равно, родной человек. Ох, как это много значит — родина, особенно для того, кто покинул её не по своей воле!
Волоча за собой котомку, он пересёк дорогу. «Нет, нет, — заверял он себя, — с Ниной ничего не случилось! Если я не найду её сразу, значит, она в другом месте… Скоро, совсем уже скоро я увижу её… О Нина, я вернулся к тебе!.. О моя родина, мой Петроград!..»
Не вытирая слёз, он поднялся на Николаевский мост. Великий город лежал перед ним, сверкая красной краской Зимнего дворца, зеленью сквера, шлифованным гранитом Исаакиевских колонн… Всё здесь было так же, как много лет назад, когда Коверзнев увидел город в первый раз мальчишкой… По тем же маршрутам катили трамваи, словно им не было никакого дела до кровопролитной войны, до свержения царя… «Вечный город, вечный город! Нина, я вижу тебя!» — шептал Коверзнев и не стыдился своих слёз.
Он медленно шёл по Невскому, всё так же волоча за собой котомку, уступая спешащим людям дорогу, обходя разговаривающих, рассматривая особняки, магазины, заглядывая в окна, читая вывески. Он сейчас не торопился, он знал, что всё равно увидит жену… «Нина, я увижу тебя!»
Вот и её подъезд. Всё та же массивная дубовая дверь с медными украшениями, та же прохладная просторная лестница… «Нина, я увижу тебя!..» Вот его квартира, стоит только протянуть руку к звонку, нажать кнопку… «Нина! Я увижу тебя!!!»
Ему казалось, что он кричал эти слова. Но он стоял, и губы его едва шевелились…
Чужие люди открыли ему дверь. Чужая одежда покоилась на гвоздиках, на том самом месте, где прежде висели цирковые афиши.
— Простите, — сказал он смиренно, как будто был перед ними виноват, и униженно поклонился. — Простите… Прежде это была моя квартира… У меня оставались здесь жена и сын…
— Ваша прислуга живёт с чёрного хода.
Он не решился спросить: «А жена?»
Медленно, ещё медленнее, чем взбирался, спустился он по лестнице; котомка сползала за ним, глухими шлепками отсчитывая ступеньку за ступенькой.
Маша была дома.
— Маша, — сказал он глухо, с бесконечным страхом в голосе, — где моя жена?
Маша вскрикнула, всплеснула руками.
— Валерьян Палыч, боже мой!.. А она–то как ждала вас! Так ждала!.. Жива–здорова она, только что письмо прислала из Вятки…
Коверзнев устало опустился на стул, выронил котомку, уткнулся в колени и беззвучно заплакал, дёргаясь острыми плечами, обтянутыми потрёпанной курточкой.
— Валерьян Палыч, Валерьян Палыч, — говорила Маша растерянно, не зная, чем ему помочь.
— Ничего, Маша, — сказал он. — Это я так. Извини… Это твой муж?
Смуглый, как цыган, детина в матросской тельняшке угрюмо выглядывал из–за её плеча, опёршись на костыли.
— Муж, — ответила Маша и, словно извиняясь, начала объяснять: — Нина Георгиевна уехала, и я осталась караулить вещи, и она разрешила нам поселиться здесь, и мы поженились; он тоже, как и вы, воевал…
— Да? — равнодушно сказал Коверзнев. — А почему она в Вятке?
— Да что вы? — всплеснула руками Маша. — Здесь голод, ребёночек чуть не умер, а Никита ваш нашёлся и отправил их к своему дяде, у которого свой дом с огородом.
Моряк всё смотрел исподлобья, хмуро, и раскачивался на костылях; к нижней губе его прилипла потухшая цигарка.
Коверзнев сказал устало:
— Дайте, пожалуйста, закурить…
Детина повернулся; костыли его простучали по кухне и замерли вдали.
— Комнаты у нас отобрали, — продолжала объяснять Маша, — вещи в какой–то клуб увезли, но ваше серебро я сохранила…
Не слушая её, он попросил:
— Дай, пожалуйста, Нинино письмо. — Прочёл его, затянулся принесённой морячком самокруткой, так что закружилась голова; спросил: — А почему на мои письма не отвечали?
— На ваши письма? — опять всплеснула руками Маша.
— Да.
— Да не было ваших писем. Не было ведь, Семён? — с тревогой она обратилась к мужу.
Тот стоял, повиснув на костылях, не доставая цигарки изо рта, глядя на Коверзнева прищурившись, сквозь дым; не разжимая зубов, кратко подтвердил: не было.
Маша сокрушённо развела руками.
— Ну а раньше, год назад?
— Да не было! — сказала Маша. — А Нина–то Георгиевна как убивались, думали, не дай бог, не случилось ли чего с вами…
Что ж, вполне возможно, что так и было, особенно в прошлом году; из Парижа, правда, он сам знает, письма доходили сюда — получали же иногда ответы его знакомые… Он вздохнул, задумался.
А моряк, по–прежнему раскачиваясь на костылях, всё смотрел на ссутулившегося Коверзнева, прищурившись сквозь дым, усмехаясь. О том, что он уничтожил все письма, не знала даже Маша. Он думал, что, если Коверзнев не вернётся домой — квартира перейдёт к ним.
Коверзнев долго сидел, согнувшись, поставив локти на колени, курил. Слушал сбивчивый Машин рассказ. К татауровской краже отнёсся равнодушно. Подумал: «Бог с ними, с картинами, была бы здорова Нина». Поднявшись, попросил:
— Покажи, что осталось из вещей.
Без интереса посмотрел на дорогие сервизы, на столовое серебро, сохранностью которого гордилась Маша, на два кресла, на письменный стол, спросил сердито:
— Ну а вырезки–то мои кому понадобились? Неужели и их украли?
— Да это всё Нина Георгиевна увезла, — радостно сообщила Маша.
— Ну а помните, на столе у меня лежало всякое барахло?
— Тоже увезла. Тоже.
Он вздохнул облегчённо; со стороны, с усмешкой, посмотрел на себя: «Странно, что ничтожные сувениры мне дороже языческих идолов и Поля Гогена». И, вспомнив о чемодане, подумал: «О деньгах–то я ведь тоже не сокрушался».
Напившись чаю, отправился на телеграф, дал телеграмму: «Целую Нину Мишуткой бесконечно счастлив дне выезда сообщу особо».
Наутро с трудом достал билет и дал новую телеграмму. Маша помогла упаковать вещи, проводила его на вокзал. Из Званки он снова телеграфировал Нине. Поезд шёл медленно, не соблюдая расписания, иногда останавливался прямо в поле, а на больших станциях стоял две–три минуты. Отовсюду, где был телеграф, Коверзнев давал телеграммы.
В Вятку прибыли в полночь. Удивительное спокойствие овладело Коверзневым, когда он выходил из вагона. В тусклом свете перрона он ещё не мог различить людей, но теперь уже наверняка знал, что Нина здесь. Он остановился возле подножки, поставил вещи рядом с собой, снял кепку. Белая, как в Петрограде, ночь стояла над незнакомым притаившимся городом. Пахло дымом и гарью. Он обернулся. Нина бежала вдоль состава, держа на руках сонного Мишутку. Коверзнев протянул навстречу ей руки, перехватил сына. Она припала к груди. Потом отстранила его от себя, жадно смотрела в лицо, словно хотела понять, что с ним сделали годы скитаний.
— Валерьян… Валерьян… — шептала она, задыхаясь, чуть ли не в первый раз называя его по имени. Снова прильнула к груди.
Он целовал её мокрые щёки, гладил свободной рукой узкую спину, прижимал Мишутку, прикасался губами к его сонным глазам. Думал: «Если есть сейчас на свете счастливый человек, так это я».
Когда прошло безумие первых минут, они вышли на привокзальную площадь, уселись на вещах, так как ночью в город было отправляться опасно. Говорили, перебивая друг друга, задавая бессмысленные вопросы, вспоминая о пустяках, забывая о главном. Мишутка сидел на коленях у Коверзнева, уплетая привезённый им изюм.
На улице было свежо. Коверзнев развязал один из тюков, вытащил из него забытое пальто, накинул его на острые плечи Нины, закрылся полой, укутал прикорнувшего Мишутку. Пахло нафталином, к этому запаху примешивался запах дыма из депо и махорки, которую нещадно курили по соседству красноармейцы.
Коверзнев осторожно подсунул руку под пальто, отыскал короткий рукав платья жены, добрался до горячего худенького локтя. Она повела плечами, смеясь тихим счастливым смехом, сказала:
— Чудак, я получила шесть твоих телеграмм… За три дня — шесть!
— Седьмая, наверное, ждёт тебя дома. Я отправил семь.
Нина прижалась к его щеке, поцеловала в глаза.
— Правда, у нас хороший сын?
— Как ты, — сказал Коверзнев.
Небо позади их, на севере, начинало постепенно светлеть, сумерки незаметно рассеялись, медленно проплывали лимонные облака. Появились заспанные люди с чайниками, с баулами, с мешками. Потянуло прохладой, потом взошло солнце — большое, оранжевое, хорошо видное сквозь дымку посеревших облаков.