Меня убил скотина Пелл - Анатолий Гладилин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
VI
За пять лет до ЭТОГО
Говоров провел в Америке два месяца в командировке, о чем впоследствии написал рассказ. Писал он его долго и трудно, используя для работы уик-энды и дни отпуска. Потом он успел сделать еще кучу статей для Радио, затем (после увольнения) сочинил десятки писем в разные инстанции и учреждения, где надеялся получить хоть что-то. Но к прозе своей, к писательству, он больше не возвращался. Почему? Может, тому причина — депрессивное состояние, из которого Говоров так и не выбрался? А может, он решил, что этот рассказ — последняя точка в его литературном творчестве? Кстати, Говоров даже не пытался опубликовать рукопись, видимо полагая, что в ней много личного, не предназначенного чужому любопытствующему глазу. Значит, и на свободном Западе тоже пишут в стол?
Читатель вообще волен пропустить эту главу, ибо она ничего не дает для развития сюжета. Впрочем, есть ли сюжет в книге? Ведь мы, как в том известном анекдоте про детективный фильм, заранее сообщили: убил шофер! Но нам кажется, что в рассказе раскрываются какие-то новые черты в характере Говорова, и даже авторская выдумка, литературный прием, — в рассказе Говоров не дед и отец Лизы тоже симптоматичен. Рассказ, конечно, автобиографичен, но в нем почти не упоминается жена Говорова Кира и ни слова о сыне Денисе. Странно все-таки. Может, чувство вины перед первой семьей, оставленной в Москве, подспудно давило на Говорова во время всей эмиграции и поэтому фатальный исход в его судьбе был запрограммирован заранее? То есть проблема была не психологическая, а психическая? Не знаем. Мы не специалисты в этом вопросе. Однако старая русская пословица гласит: что имеем — не храним, потерявши — плачем. Если бы, не дай бог, случилась беда с Денисом или Кирой? Бился бы Говоров головой об стену? Еще как! И ведь по рассказу чувствуется — он доволен своей жизнью. Тогда какого черта рвется Говоров взвалить на себя неподъемную тяжесть и сделать всех счастливыми? Может, сломался Говоров не от реальных ударов, которые на него обрушились, а потому что увидел: не построил он свой мир таким, каким задумал.
Но даже Создатель сотворил наш мир далеким от совершенства… О эта человеческая гордыня! Жить бы Говорову, как все, настоящим, а не прожектами, не мечтать о невозможном, сидеть тихо, не дразнить начальство — глядишь, благополучно дотянул бы до пенсии. Куда, зачем он полез? Тема еще для одной диссертации о загадочной русской душе.
Говоров озаглавил свой рассказ:
ТУМАН В АНН-АРБОРЕИ иногда себя спрашиваешь: как ты тут оказался и куда тебя несет?
Все логично и продуманно в этом лучшем из миров, все крутятся, и ты крутишься со всеми, однако полагаешь, что по собственной воле и на собственной орбите, но вдруг — крохотная пауза, озарение, как впервые со мной случилось в самолете, летевшем из Магадана в Певек, и вот тогда возник вопрос: и за каким чертом тебя несет на берег Северного Ледовитого океана? Второй раз подобный вопрос я себе задал тоже в самолете, следовавшем рейсом из Алма-Аты в Ташкент. Ну хорошо, как я оказался в Алма-Ате, еще можно было объяснить. Но что я, московский житель, забыл в Ташкенте?
Наверно, в самолете, когда висишь между небом и землей, приходит самое лучшее время для раздумий. Маяковский это состояние обозначил точно — «мелкая философия на глубоких местах». Он плыл на пароходе из Европы в Америку — комфортабельно, но не очень устойчиво: под ногами семь километров океана — и сочинял свою «мелкую философию»: «так и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова». Тогда на самолетах еще не путешествовали.
Самолеты стали привычны при жизни моего поколения. Первый раз я летел с отцом из Москвы в Черновицы в 1954 году. В самолете было всего человек девять. При посадке в Киеве самолет вплотную подкатил к маленькому зданию аэровокзала, и навстречу вышел важный швейцар с золотыми галунами. Не помню, была ли красная дорожка, но пассажиров встречали почтительно, как космонавтов.
Лет через десять, пользуясь «крыльями Аэрофлота» в своих многочисленных командировках, я побывал в самых отдаленных точках Советского Союза, на Севере и Востоке, и уже знал, что самолет — это не только рекламная улыбка стюардессы, но и ожидание летной погоды в течение нескольких суток на лавках (или под лавками) аэровокзалов в Хабаровске и Новосибирске, огромных, как массовые захоронения мамонтов, — и тем не менее, загуляв с ребятами в Центральном Доме литераторов, мы после полуночи кидались в такси и мчались во Внуково, где, сидя в ночном буфете — туда еще пускали всех, а не только интуристов, — пили стаканами грузинский коньяк три звездочки, слушали объявления по радио о прибытии (отбытии) рейса из Бухареста или в Томск и вместе с табачным дымом вдыхали полной грудью «романтику трудных дорог».
Теперь сесть в самолет так же просто, как сесть в трамвай. Впрочем, нет, трамвай нынче музейная редкость.
В конце февраля в Нью-Йорке наступила весна. В этот день я ушел из бюро пораньше и прогулялся по аллеям Центрального парка. Пригревало солнце, я распахнул свою дубленку, и меня обогнал спортивной трусцой элегантный паренек в синей шапочке, желтой майке, зеленых трусах, сиреневых носках и красных кедах. Кинув последний взгляд на научно-фантастическую панораму небоскребов пятидесятых улиц, я вернулся в свой отель («Имперский отель», а не какой-нибудь хрен моржовый!), позвонил в свою контору, чтоб они там урегулировали счет за гостиницу, сложил чемодан, спустился вниз и заказал такси. Как заказать по-английски такси — я знал, что мне отвечал портье — ни слова не понял. Однако, как ни странно, такси пришло, — микроавтобус, заехавший потом по дороге еще в два отеля.
Описание нью-йоркской пробки пропускаю.
Когда из Манхэттена мы выбрались в Квинс, стало темнеть.
Самолет поднялся, мелькнули в иллюминаторе сияющие небоскребы и провалились куда-то вбок. Самолет набирал высоту, огни внизу постепенно исчезали, мы уходили в плотную черноту. Через час мы должны были приземлиться в Детройте.
И вот тогда я опять себя спросил: как ты тут оказался и зачем тебя туда несет?
Со стороны, наверно, все выглядело интригующе и даже заманчиво. В аэропорту меня ждала высокая, красивая и молодая американка в шубе из какого-то дорогого зверя. Мы поцеловались и пошли к ее машине. Несмотря на то что руки мои были заняты чемоданами, я старался не горбиться, ступать уверенно — словом, соответствовать ситуации и мировым стандартам: деловой, скажем даже — несколько преуспевающий мужчина в командировке, приятная встреча…
Я надеялся, что по дороге увижу — для коллекции — и небоскребы Детройта или (что там у них есть?) хоть какой-то светящийся силуэт центра, но мы сразу свернули на хайвей и поехали прочь от города. Огни остались в аэропорту. Казалось, хайвей был проложен по черно-серой пустыне, где ничто не растет и не шевелится и лишь на самом шоссе призрачно плавали, нарастали и со свистом проносились мимо фары встречных машин. Потом и они исчезли. Мы уперлись как бы в стену тумана, который, отступая, тормозил ход машины. Мы осторожно пробирались, как самолет через плотную облачность. Мотор ровно урчал, машина подрагивала, мы явно куда-то ехали, но фары нашей машины высвечивали туман, туман и еще раз туман, мы как будто застряли в нем. Мы потеряли где-то реальный мир, мы дрейфовали вне времени и пространства, и я бы не удивился, если бы мы оказались в центре Саргассова моря или, как по мановению волшебной палочки, туман вдруг растворился и перед нами возник бы плакат: «Трудящиеся Тульской области приветствуют дисциплинированных водителей».
Наконец я стал замечать по бокам и чуть выше какие-то мерцающие светлые пятна. Мы совсем сбавили скорость. Пошли повороты, свидетельствующие о том, что мы прибыли в город. Однако опять мерцания по бокам погасли, туман загустел, навалился. И только я подумал, что, видимо, не избежать нам встречи с Саргассовым морем, как машина остановилась.
— Приехали.
Над входом в радужном кругу плавился фонарь, дом нависал черной массой, и, хотя мы были в двух шагах от дома, определить его очертания я не мог.
В этом доме… Стоп. Цитата из Пушкина. У меня уже была цитата из Блока («красивая и молодая»). Боюсь, что с нарастанием в геометрической прогрессии художественной литературы без цитат не обойтись. Ведь в конце концов будут перепробованы все словесные сочетания. Поэтому предлагаю всем писателям честно признаваться в невольном плагиате и брать пример хотя бы с шахматистов. Шахматисты, разбирая свою партию, без тени смущения пишут: «Сначала была разыграна защита Нимцовича (уже цитата), до двенадцатого хода мы повторяли партию Ботвинник — Бронштейн, чемпионат СССР 1952 года (еще одна цитата), потом мой противник выбрал вариант, впервые примененный Спасским против Петросяна в матче на первенство мира», — и т. д. и т. п. Правда, меня могут заподозрить в некотором кокетстве, дескать, вот фрукт, помнит наизусть «Евгения Онегина», — уверяю вас, это не кокетство, а элементарная порядочность. Дело в том, что если наши родители вольно или невольно занимались «всеобщей электрификацией всей страны» (В. Ленин), то на долю моего поколения выпала всеобщая радиофикация. Культуру в приказном порядке спускали в массы. Массы не противились, массы (вопреки мнению злостных антисоветчиков) активно ее принимали. Допустим, если, садясь в поезд, я не успевал резким движением вывести из строя усилитель динамика, то мне в купе были гарантированы до полуночи «где ж вы, где ж вы, очи карие», «не нужен мне берег турецкий», «о баядерка, ты не любишь меня». Радио орало на полную мощь в парикмахерских, на рынках, в мастерских бытового обслуживания, в общих номерах гостиниц, на площадях в районных центрах, в столовых, на улицах во время Первомайской демонстрации и народных гуляний и ежедневно у соседа за стеной. Спасительная пауза наступала разве что, пардон, в уборной, когда дергал за ручку водосливного бачка. Однако когда бачок успокаивался, тебя опять настигала ария Ленского в исполнении Козловского или Лемешева: «В этом доме узнал я впервые радость чистой и светлой любви». Поэтому при такой культурной радиоинтенсификации я просто был обречен запомнить на всю жизнь не только «артиллеристы, Сталин дал приказ», но и всю русскую поэтическую классику, которую доносили до самых низов (включая и сортирных) народные артисты СССР, солисты Большого театра, Государственный хор имени Пятницкого и Краснознаменный ансамбль песни и пляски Советской Армии.