Ричард Длинные Руки – граф - Гай Орловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сквозь растопыренные пальцы я всматривался в жаркий огонь, прислушивался к сухим щелчкам. Ну да, при всей случайности щелчков даже мой не совсем доисторический слух все же уловил закономерность, повторяемость. Все правильно, простые поленья уже давно сгорели бы, а эти вот пылают, пылают, пылают, от них сухой надежный жар, и хотя человеку для тепла все равно: от костра или калорифера, но инстинкт предков, сидевших у костра десятки миллионов лет, заставляет отдавать предпочтение живому огню…
Под моим пристальным взглядом огонь собрался в одном месте в огненный смерч, завертелся и тут же распался на прежние языки пламени, а в огоньке проступило смеющееся девичье лицо. Я никак не мог рассмотреть ее глаза, янтарно-желтые, наконец она пошевелила губами, я отчетливо услышал тоненький голосок:
– Почему не спишь, человек?
– Да уже сплю, – пробормотал я, – если ты вот так снишься…
Донесся тихий смех, затем щебечущий голосок:
– Ты еще не спишь, я чувствую.
– Да? – проговорил я тише, если не сплю, то не разбудить бы кого. – А ты кто?
– Меня зовут Охрик, – прозвенел тихий голосок. – А тебя?
– Тс-с-с, – ответил я таинственно, – это великая тайна есмь!.. А почему Охрик? По цвету ты вроде бы Пурпурик или Багряник, да и гендер у тебя вроде бы… ты самец или самочка?
Она не поняла, переспросила:
– Самец или самочка?
Лицо отдалилось, но теперь стала видна вся фигурка. Женская, словно из плотного жидкого огня, переливающаяся, постоянно меняющаяся и в то же время сохраняющая форму со всеми ярко выраженными отличительными признаками.
– Вопрос снимаю, – сказал я поспешно. – В данном случае он может прозвучать оскорбительно. Охрик, ты там и живешь?
– Да, – ответила она. – Мне здесь нравится.
– А если огонь все же погаснет?
Она переспросила в недоумении:
– Как это погаснет? Он никогда не может погаснуть!.. Он может только скрыться, уйти вовнутрь.
– Понятно, – сказал я, – внутриядерные процессы. А ты хорошенькая, знаешь?.. Красивая.
– Мои родители очень старались, – ответила она чистым голоском. – Много раз переделывали, изменяли.
Я кивал, все понятно, спросил:
– Охрик, а что ты можешь еще?
Она ответила без промедления:
– Танцевать – во мне триста тысяч двести семьдесят восемь танцев, петь – знаю восемьсот тысяч триста двадцать четыре песни.
– И все? – спросил я с сожалением. – Да, конечно, не требуем же от коня, чтобы бегал за палкой… А как ты появляешься? Ведь не по своей охоте?
Она пропищала:
– Меня можно позвать по имени, так зовут дети, они еще не умеют вызывать мысленно. Вот ты как будто бы позвал, хотя и очень плохо. Я не откликалась, твой зов был… нечист, с помехами, потом я пришла. Ты ведь звал?
– Звал-звал, – сказал я поспешно. – Еще как звал!
– Вот и хорошо, – откликнулась она с облегчением. – А то нам нельзя являться без зова.
– Знаю-знаю, – подтвердил я. – Сотрут, а потом еще и дефрагментируют. Нет, с тобой все в порядке! Иди спи.
– Петь тебе не нужно? – спросила она с надеждой.
– Пока нет, – ответил я. – И танцевать – увы, не до плясок. Но потом как-нибудь пересмотрим весь твой репертуар. Надеюсь, он со стриптизом.
Она исчезла, я прислушался к храпу, вздохам и сопению, осторожно встал. Ни одна голова не поднялась, провожая меня взглядами. Я еще на лавке задействовал все виды зрения, переждал тошноту и головокружение, зато вижу, что все в самом деле спят, у спящих и запах другой, и часть горячей крови, что скапливается в печени и вообще где-то там внутри, пошла на периферию, все выглядят как одинаковые темно-красные болванки из металла.
Прежде чем высунуть нос наружу, я понюхал струи воздуха, что просачиваются под дверь, увидел холл в запаховом зрении, пуст, опасности тоже вроде бы пока никакой, потихонечку отворил дверь и выскользнул из людской.
Странно и призрачно, хотя холл всего лишь безлюден, однако что-то есть в ночи странное, мир становится иным, в нем как будто меняется гравитация, силы сцепления, даже дважды два равняется не четырем, а стеариновой свече. Чувствуя холод и дрожь в теле, я постоял, борясь с малодушным желанием вернуться и лечь спать, словно я демократ какой-нибудь и хочу быть как все, а вот так на виду пусть оказываются всякие экстремисты…
Неужели я – трус? От одной этой мысли становится страшно. Нет, я просто осторожный. Правда, осторожность – это трусость, обращенная в задумчивую форму.
– Тормоза придумал трус, – прошептал я. – Все очень просто: если боюсь я, то это осторожность, а если другие – трусость.
В холле никто не встретился, я потихоньку взобрался на второй этаж, прислушался, еще с большими предосторожностями не взбежал, а почти всполз на третий, но не стал сворачивать вправо, где моя каморка, а пошел на запретную левую, это же наш мужской рефлекс, передо мной раскрылся немалый зал, свет в медных чашах горит приглушенно, черт бы побрал этот интим, и так сердце стучит до того часто, что уже и не стук, а барабанная дробь перед повешением.
Я прокрался вдоль стены, глаза как у вальдшнепа, что видит на все триста шестьдесят, рядом два подсвеченных витража, один в небесно-голубых тонах, другой в кроваво-красных. Там в каждом по крупной человеческой фигуре с нимбами вокруг голов, сперва мне показалось, фигуры святых, к нимбам еще и крылья, но предостерегающий холодок заставил повернуть голову и всмотреться еще раз, уже внимательнее.
Тот, на небесном фоне, одет в просторный ниспадающий к полу хитон, руки скорбно скрещены на груди, за плечами пышные лебединые крылья с крупными маховыми перьями, такое же скорбное лицо, а на соседнем – человек такого же роста и комплекции, однако крылья по форме, как у летучей мыши, лицо торжествующе веселое, а вместо хитона – мускулистое тело атлета с хорошо развитыми пластинами груди и шестью квадратиками на животе. Гениталии, правда, закрыты лезвием широкого меча, на рукоять опирается обеими руками.
На первый взгляд как будто бы хозяин этого замка осторожничал, старался и вашим и нашим, как в православных церквях старушки ставят большие свечки Николаю Угоднику и поменьше черту. Так, на всякий случай. Однако, если сравнить обе картины, то дьявол явно торжествует. В то же время, как догадываюсь, весь цимус в том, что оба витража наверняка делались под эгидой и присмотром церкви. Самый смак под носом церкви насрать целую кучу на их догматы, на церковные книги, на алтарь, да еще и растереть ладонями. Потому что дьявол и должен улыбаться, он же насмешник, а вот ангелы – всегда скорбящие по человеку, всегда с унылыми мордами, ибо, по мнению чиновников от церкви, о человеке нельзя говорить иначе, как с печалью во взоре, тем самым без боя отдав все веселье дьяволу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});