… и просто богиня (сборник) - Константин Кропоткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они постоянно на грани развода: он спит с кем-то, она – тоже; он зарабатывает большие деньги, она боится попасть в дурдом; он сорит деньгами, она думает, что он дает ей слишком мало; у него много денег, но она живет «как нищенка». («Какие-то несколько тысяч», – говорит мне она, не чувствуя – всем дипломам вопреки, – что выглядит шаржем.)
Я не жалею ее, сначала жалел, а теперь не жалею.
Десять лет назад, когда мы познакомились на каком-то русском балу (одном из тех балов, которые отчаянно не хотят быть советской вечеринкой и напоминают торжественную панихиду), она позвала меня в гости, поила чаем (из пакетиков, заваренным абы как), показывала большой телевизор, который я не преминул упомянуть в своей статье, и ставшей поводом для визита. Я собирал истории межнациональных браков, и история бутона оказалась самой драматичной: муж-изверг (первый из ее немцев) из дому не выпускал, держал на цепи в кухне, драл в хвост и в гриву, она страдала, но умудрилась закончить местный вуз, затем сбежала от злодея, тяжко работала в аэропорту, раскладывая еду по коробкам, там познакомилась со вторым немецким мужем, он пожалел ее и взял в жены ровно на тот срок, чтобы она получила вид на жительство, а далее был последний брак – и сидит она теперь со мной рядом на большом кожаном диване, перед нами телевизор во всю стену, потому что русский металлолом пользуется у китайцев огромным спросом. Этот телевизор я и ввернул в статью, тогда мне было лестно находиться в таком доме, чувствовать близость к ненатуральной такой жизни, прислуживать, выстраивая мелодраматичную, с ее слов сложенную историю: много страдала, а теперь ее жизнь удалась (как закончила вуз, если на цепи сидела?).
Она подтасовывала, привирала – все мы привираем, всем нам хочется втиснуться в готовую, не нами отлитую форму, – а рубим ли висящие по краям хвосты, от силы желания зависит. Запомнил, что муж ее, второй, который изверг с цепью, из школы сбежал, попал в иностранный легион, где из лоботряса сделали параноика: его, семнадцатилетнего, заставляли рубить головы курам, такие были тренировки. Ужасная деталь – а больше я ничего о нем не запомнил (презрительная интонация его бывшей жены не в счет).
Встречались мы с ней только изредка; она сама настаивала (могла и пригрозить или пищала в телефон укоризненно: «Что я тебе такого сделала?»). Звала на какие-то праздники (дни рождения?), которые стоили много, проходили в каких-то замороченных антуражах (то в музее, то в замке, то на ферме у крестьян) и были смертельно скучны до той самой поры, пока я не догадался самостоятельно подыскивать себе аттракционы, не принимать эту натужную серьезность всерьез, веселиться и, почувствовав, как подступает к горлу скука или тошнота, уходить – не прощаясь и не чувствуя себя обязанным. Однажды я приметил друга ее мужа, который пришел с женой, а норовил положить руку на зад совершенно посторонней девушки; в другой раз бочонок-муж взгромоздился пьяным на трактор, и я спорил с другим гостем, грохнется тот или нет; еще через время бочонок и бутон громко ссорились и крыли друг друга матом (он был жалок, она была омерзительна, – ох уже эти ненакрашеные бледные губки, источающие зловоние!). А завершил я свои походы после самого чудного дня рождения в моей жизни (рассказывая о нем, так всем и объявляю: «Самый лучший праздник»): гости пришли, а еды в шикарном доме не оказалось. «Возьмите что-нибудь», – вяло, с гримасой страдания на треугольном лице сказала она, ковыляя на каблучищах. Гости сбегали за едой в магазин, раскурили в чужом саду мангал, кое-как приготовили мясо, выпили вина, тайком меж собой на хозяев пошипели… Я хохотал, поняв уже точно, что не могу ни говорить про нее ничего хорошего, ни думать о ней хорошо: бутон она, как есть бутон, не более и не менее.
Общаться нам с той поры стало совсем легко: она звала – я отказывался, она предлагала – я не принимал всерьез. Однажды ей захотелось издавать со мной журнал, в другой раз – написать книгу, в третий раз я сам должен был написать про нее, в четвертый – написать про ее мужа, какой он подлец и сволочь. Я говорил «рад бы, но некогда», и «надо подумать», и «нет времени» без угрызений совести, восхищаясь ее уверенностью, что номер «помогите деточке» прокатит (она единственный ребенок у чадолюбивых родителей, и это единственный случай в моей жизни, когда я готов придать этому факту значение). Я говорю ей «нет» на удобном мне языке, при этом понимаю, что она расслышит только то, что ей удобней будет расслышать.
Муж-бочонок ее не бьет, хотя должен бы. Ее бьет любовник – он немолодой и опытный. Дает то, что просят. Она сама рассказала. Думала, что жалуется, а на самом деле рассказала. Мне кажется, она мазохистка. Всей своей жизнью, всем своим бледно-бежевым существом просит она кирпича.
Бутон. Не нашлось для нее романа. Обойдется.
Там-сям
Я уверен, что где-то там, непонятно где, есть мир больших сюжетов, жизней больших, которые на много-много порядков крупнее, величественнее всех нас, а мы, мелкие, отделенные почти наглухо, улавливаем только волны от них, громадин, кривым, далеким эхом.
То там. То сям.
Не уроки жизней, а так – необязательные знания.
Например, я знаю историю одной девочки, которая сейчас уже тетенька, замужем, имеет дочь, хорошо работает и профессионально интересуется прекрасным. В старших классах она была влюблена в свою учительницу, которая, в свою очередь, была влюблена в Марину Цветаеву, которая любила Софью Парнок, о которой я не могу сказать ничего, кроме того, что ее недолго любила сама Марина Цветаева. Цепочка взаимосвязей делает тут петлю, и, скорбной красоты ради, можно напомнить, что в петле и закончила свой век гениальная поэтесса, составлявшая стихи из отголосков какого-то другого большого сюжета, мне отсюда невидного.
Девочка, которая стала тетенькой, любила свою учительницу, а та вспыхнула к ней самой настоящей страстью. Она была острая, худая, как игла, имела большие черные глаза с отчетливой внутри мукой; она была нервная, возвышенная, и настроение у нее менялось по несколько раз за час. На уроках ее почвы и судьбы мешались друг с другом, летели лебеди, тянули голуби обиду с блюдца, и падали два башмачка в пыли по магазинам, и пели флейты труб – и даже завуч, к русской поэзии начала двадцатого века равнодушная, когда приходила к ней с проверками, не могла ничего сказать, только волновалась вслед за молодым учительским кадром, наравне с учениками питалась горячечной женской страстью.
Учительница была из «придурошных», и девочка, настроенная на прекрасное, не могла не оценить это, а учительница стала преподавать ей еще и факультативно; вне уроков – так думаю, а бывшая девочка молчит как рыба – у них была и какая-то вполне физическая связь, но дорисовывать тут ничего не стану, незачем.
И знать не знаю, победила ль, побеждена ль.
Потом обе они вышли замуж (учительшин муж, литератор, возможно, покорил ее блестящим знанием творчества Марины Цветаевой); у бывшей ученицы дочь, а бывшая учительница, переехавшая в другой город и занявшаяся наукой, детей не родила, у нее не получилось.
У девочки и молодой женщины была связь, затем она расплелась, как концы плохо связанной веревки. Встречаясь позднее, после школы, они были непритворно друг другу рады, об ушедшей страсти не заговаривали. Хотя – тут я уверен – обе всякий раз имели ее в виду, чувствовали тень жара, даль тепла – и той, которая старше, было, наверно, неловко, стыдно, чуть сладостно, а та, которая младше, думала о своем влечении как о приключении, обогатившем на краску-другую ее эмоциональную палитру.
Девочка, ставшая тетенькой, умна, она знает в красках толк. Она, кстати, хорошо рисует.
Бывшая учительница стала еще тоньше. У нее нашли литературную болезнь – чахотку, сиречь туберкулез, она лечилась и вылечилась. Коллеги ее уважают, хоть и считают «немного тю-тю», а муж – белый рыхлый тюфяк с подслеповатыми глазами – любит ее тихой уверенной любовью, и вместе они получат все, чего заслуживают, потому что так хочу я, додумывающий им будущее, чувствующий, как угасает, разваливается на атомы призрак большого сюжета, и у меня хватает сил лишь на то, чтобы уловить его за хвост.
Совершенно другая девочка, из другого совершенно города (тут, пожалуй, скажу, что и из другой страны), которая сама пишет хорошие стихи, рассказала мне об учительнице, в которую была влюблена, которой в школе еще призналась в своей любви (сколько таких девочек, таких учительниц, таких сюжетов, малых, прорисованных едва-едва?). После многих, многих лет к ней – уже не школьнице, а молодой женщине с горючим трагическим комом в груди – приехала погостить дочка учительницы, точная копия своей матери; она поселилась у нее на пару дней, а однажды утром села напротив, в кухне, и бывшая школьница залюбовалась школьницей нынешней… Вот и все, в этом открытом финале мне видится и покой, и свет, пусть и лишенные всякой внятной досказанности.