Запах искусственной свежести (сборник) - Алексей Козлачков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да ну?! – удивился он.
– Совершенно точно, – с удовольствием подтвердил я.
– А у тебя второй есть?
– Нет, второго, к сожалению, нет.
– А у меня вообще только третий, – сказал он.
– И у меня сначала был только третий, он поздно вышел, а теперь вот и первый, – сказал я.
– Поди ж ты, как ты удачно провернулся – первый том купил! – покачал он головой. – Ну ладно, пойдем все же дойдем до Лавки писателей.
С куда большим удовольствием я зашел бы сейчас в любую подворотню и выпил с ним бутылочку вина в ностальгической атмосфере разговоров о жизни, когда кажется, что она все-таки была или хотя бы могла быть. Как жаль, что он бросил пить! Но домой сегодня мне тоже ужасно не хотелось, и мы двинулись от Лубянки к Кузнецкому.
Проклятый ветер.
* * *В Лавке я убедил его купить том Платона, который включал работы, не вошедшие в известный четырехтомник. «Ты точно знаешь?» – спросил он меня. Я знал точно: «Кто ж этого не знает?» И он на это ухмыльнулся. Потом мы перебрали взглядом и рукою все книги на прилавке и на полках, досадуя, что на этот раз купить здесь абсолютно нечего. Магазин закрывался, и мы снова вышли на холодный ветер.
Подошли к метро, стали уж прощаться, и я с тоской подумал, какой длинный путь предстоит мне в пригород, как плохо ходят электрички, а там еще нужно идти от станции километра три: через длинную темную улицу дачного поселка, через продуваемый со всех сторон большой пустырь, через кладбище, через свалку… Лучше не вспоминать!
– Слушай, может, выпьем по бутылочке пива… А?
– Ты же знаешь, что я бросил, – сказал он, задержав прощальное рукопожатие, и посмотрел на меня строго и укоризненно.
– Я думал, у тебя до пива дело еще не дошло.
– Да, еще не дошло, но я пощусь. Сейчас же пост…
«Елки-палки, он еще и постится», – подумал я почти с ненавистью и тем не менее с уважением. Действительно, был Великий пост, про который я совсем забыл.
– Но в пиве, вроде бы, нет ничего четвероногого, – сказал я уже совсем без надежды.
– Ну-у да. Но все равно разврат, – сказал он уже, кажется, нерешительно. – А ладно, все-таки пиво не мясо, давай выпьем по бутылочке, раз такое дело, и разойдемся.
– Я угощаю, – сказал я и радостно метнулся к торговым палаткам, пока он не передумал.
* * *Мы зашли в первый же свежезаплеванный угол – вероятно, только перед нами ушла какая-то циническая мужская компания, так как все более-менее чистые углы на площади перед метро были заняты пьющими пиво мужиками. Их серьезные мужские разговоры сливались в равномерный гул, стоявший над этим местом взаимного излияния душ. На краю бетонного парапета, где мы встали, лежала большая недоеденная вобла, которую схватила подошедшая бабуся, сначала немного помявшись возле нас.
– Бери, бабка, бери, – сказал он. – Мы не будем.
Еще две бабуси расхаживали меж мужиками, подхватывая освободившиеся бутылки и весьма вежливо за это благодаря.
– Ну да, одна бутылка пива – это ничего, по одной выпьем… и пойдем, меня дочка ждет, – сказал он.
– Да, пиво – это ничего, по одной, и все… Меня тоже ждут. Твое здоровье, старик.
– Будь здоров, старик.
– За встречу.
– За университет.
– По одной, и все…
* * *– Милый друг, – говорил он мне после третьей бутылки пива, когда мы уже перешли на сухое вино, так как портвейн, по общему мнению, после пива – «это нехорошо», а водка – «это слишком круто».
Разговор становился все горячее, я отошел в уголочек в туалет, а когда вернулся, он уже стоял с бутылкой красного грузинского вина и улыбался.
– Милый друг, – откликался я ему, – как течет время, как время-то течет!
– Это замечательная мысль, хотя и противоречивая.
– Да, жутко противоречивая, жутко.
– Что ты имеешь в виду, может быть, то, что происходит общее изнашивание организма, а за ним и смерть?
– Ха-ха! Как ты сказал – «изнашивание», ты бы еще сказал «амортизация». Ну скажешь же ты иногда!
– Что ты имеешь в виду? – спросил он.
– Я не чувствую никакого изнашивания, совсем наоборот. Просто печаль какая-то, – сказал я.
– Просто печаль… – сказал он.
– Что ты имеешь в виду?
– А ты что?
– Я уже не помню.
Но если подумать и не валять дурака, я главным образом имел в виду этот злой холодный ветер, эту раскисающую мартовскую наледь, долгий путь домой в тусклом свете вечерней электрички с запахом мочи в тамбурах, хмурыми физиономиями шпаны и настороженными лицами всех прочих, с редкими фонарями мелькающих станций, а также совершенно темный пустырь по дороге и еще запах оттаявшей свалки, которая одновременно является и помойкой. Я, скорее всего, имел в виду, что как-то глупо лет в 25–30 что-то еще понимать в жизни и быть уверенным в себе, иметь разнообразные стремления и, как прежде выражались, упованья, а чуть позже, на переломе к сорока, ничего такого уже не иметь и ничего ровным счетом не понимать ни в самой жизни, ни в людях, ни в том, что происходит в отечестве, вся эта кутерьма, войны, нищета… В особенности же глупо и скучно всякий раз пытаться это понять в подворотне на ветру, со столь же экзистенциально настроенным и также ничего не понимающим в этих предметах товарищем. И как отвратительно преодолевать отвращение к жизни разными искусственными методами в собственном, собственно говоря, отечестве, и какое оно, в сущности, холодное и неуютное, это отечество, и как мало в нем тепла и как много темноты и промозглой жути… Бр-рр!
И кто все это может любить, идиоты?!
– Ха-ха, дорогой друг. Мне пришла в голову одна мысль, ты ее послушай на всякий случай, а то может уйти, бесследно канув куда угодно. Мысль же эта такова: если и можно, ну вдруг зачем-нибудь будет необходимо, сформулировать какую-то нашу размытую философию, то это будет «взгляд из подворотни», – сказал кто-то из нас.
Скорее всего, даже он, чем я. Ведь он всегда отличался неожиданными мыслями и вообще был одним из самых образованных студентов на нашем курсе. По-английски и по-французски болтал как я иной раз матом. А его дипломная работа почти прославила его, и уж место на кафедре за ним точно оставалось. Сам профессор Блинов обращался к нему с подчеркнутым дружелюбием и всячески обхаживал его, а профессор Новиков даже регулярно пил с ним водку. А ведь известно, что Новиков пил водку далеко не с каждым, а только с самыми талантливыми.
Впрочем, эту мысль вполне мог произнести и я. Как-то быстро настигло нас опьянение: меня – от долгого ожидания выпивки, а его, вероятно, от того, что он постился.
* * *О чем же еще мы говорили с ним тогда, пока еще сохраняли умственную свежесть? Трудно упомнить все.
Ах да! Он много рассказывал о своей четырехлетней дочери, о том, какая она умная девочка, как любят ее все в детском садике, какие книги он ей читает.
– Таких у нас с тобой не было, старик. Как думаешь, им будет легче, чем нам, или тяжелее?
Я сказал, что не знаю. С одной стороны, вроде легче, а с другой – как-то страшнее. Им нужно будет больше отваги. И сердце мое забилось тревожно, ибо моему маленькому сыну тогда тоже было всего лишь три года, а безвестность нашей жизни возрастала, и я сам все еще не научился решительно жить и поедать продукты питания без посторонних размышлений. Да и доставать эти продукты питания, не выворачиваясь наизнанку, я тоже не научился. Я сообщил ему и об этом.
– Нужно научиться. Без размышлений, – сказал он убежденно. – Тогда нам станет легче.
– Да, нужно. Только прилежания не хватает, – сказал я.
– Ты знаешь, – сказал он, – я для дочки на все готов. Такая кроха, и во всем зависит только от меня, и все так неустойчиво. Мне кажется, что я живу – будто участвую в какой-то войне, где на одной стороне я и моя дочь, а на другой стороне весь мир, и у меня кончаются боеприпасы.
И мы помолчали немного, переваривая сказанное. Что-то похожее испытывал и я.
– Тебе зарплату-то повысили? – спросил я, меняя тему.
– Повы-ысили, – как-то странно протянул он и теперь уже сам повернул разговор, но тоже не в самую удачную сторону. – А ты вообще-то пишешь чего-нибудь?
– Писал роман, да бросил. Как-то непонятно – зачем. Романов сейчас никто не читает, все смотрят телевизор, – сказал я. – Да и вообще – существование литературы как-то потеряло очевидность.
– И я не пишу и смотрю телевизор, – сказал он.
Мы поговорили еще немного на эту близкую и больную для нас тему, убеждая друг друга в том, что время литературы закончилось, что это не самая современная форма выражения человека, который вообще скоро перестанет разговаривать, а будет только выпяливать глаза. Говорили, что в университете мы все, объединенные литературными интересами в небольшой круг, куда входили студенты разных факультетов, впадали в болезненное очарование литературой, ставя ее слишком высоко и ожидая от нее слишком многого. Мы не понимали, что литература была тогда для нас, как и для всех впадавших в это литературное бешенство, способом не соглашаться с действительностью, отдушиной, которую специально оставляла нам Советская власть, подкармливая верхушку этой безобразной и противоестественной литературной пирамиды. Мы, конечно, читали разных подпольных авторов и ненавидели власть, но общая бестолковость и бессмысленность литературы в целом, как одного из видов творчества, открылась нам только сейчас, когда ей стали противостоять возможность заниматься чем угодно, ехать куда угодно, зарабатывать деньги и смотреть по телевизору все что угодно. Оказалось, что это сосредоточенное шкрябанье по бумаге, все эти упоительные ямбы и хореи занимают не так уж много места в нас самих и совсем не занимают места в умах граждан. Зачем писать?