Глаза земли. Корабельная чаща - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В мыслях у людей бывают сомнения, предваряющие утверждение: человек сомневается лично, а к людям приходит уже со своим утверждением. Так точно и в жизни у людей бывают постоянно несчастья, и сильные люди переносят их легко, скрывая от людей как сомнения.
Но когда после неудачи приходит радость, то кажется всегда, что эта радость нашлась не только для себя, а годится для всех. И радостный счастливый человек бьет в барабан.
Так, сомнения, неудачи, несчастья, уродства — все это переносится лично, скрывается и отмирает. А утверждения, находки, удачи, победы, красота, рождение человека — это все сбегается, как ручьи, и образует силу жизнеутверждения.
Когда я открыл в себе способность писать, я так обрадовался этому, что потом долго был убежден, будто нашел для каждого несчастного одинокого человека выход в люди, в свет. Это открытие и легло в основу жизнеутверждения, которому посвящены все мои сочинения.
С чего начать?Бывает, сядешь за стол — и не пишется: мысли прыгают, как в чехарде. От нечего делать тогда возьмешься за приборку на столе, в комнате. И когда все приведешь в порядок, то и мысли тоже построятся, сядешь и работаешь.
Так бывает, но это вовсе не значит, что порядок в мыслях непременно зависит от порядка в квартире.
Значит, с души надо начать, а не с квартиры? Но если устройство души приходит с необходимости принять друга, то нужно непременно и о квартире подумать.
Вот этот «материализм» и является нашим желанным делом: чтобы не с пустыми руками встретить своих друзей.
Рождение прекрасногоБез навоза не вырастишь розу, но поэт все-таки будет славить розу, а не навоз, т. е. удобрение. Надо показывать самую розу и оставить немного навозу, перегнившего, осоломленного, чтобы показать рядом с красотой добро, рядом со свободой и необходимость, из которой она выбралась.
Вот как пишу теперь, что является высокое желание отдать душу за других людей и самому стать добром истории!
— Идеи, идеи, — сказала мне, студенту, как-то в молодости моей тетушка моя Ксения, — что же в них хорошего?
— А что вы, тетушка, понимаете в этих идеях?
— Что понимаю? Вроде колечка, как пускают изо рта курильщики. Только идеи нужные — их ловят и сажают на стерженек: одно колечко к добру, другое — ко злу. У каждого человека в душе есть такой стерженек, и каждый сажает себе на него колечки добра и зла: дело в стерженьке, а не в одних идеях… Сами же идеи все равно как дым, вот отчего я и сказала тебе: «Идеи, идеи, что в них хорошего?»
Есть сила держать — и самое зло обернется в добро, Жизнь заставит! Нет силы — и добро оборачивается во зло. Понял, друг?
Прочитав мою статью «Школа радости», пришла ко мне девушка и спросила:
— Существует ваша школа?
— Если вы пришли — она существует. Зачем вы пришли?
— Стихи принесла.
— Ну, значит, существует! Вы пишете стихи и этим занимаетесь?
— Нет, я по холодной обработке металла.
ЗрелостьТолько теперь стал видеть себя. Я думаю об этом так, что, пожалуй, нужно очень долго расти вверх, чтобы получить способность видеть себя не в себе, а отдельно на стороне, как будто человек созрел и вышел из себя.
Тревога о берегеВижу ясно теперь, что мать моя, купеческая дочь во дворянском имении, жила как живое сухопутное, существо, брошенное в жизнь, как в воду, с единственным священным заветом: «Плыви!» Она плыла по завету и вдруг умерла, так и не увидев берега.
Есть и во мне эта наследственная тревога о береге. Мать просто наивно плыла, ждала берега. И вот это смутное стремление к берегу, понимаемое как чувство природы, привлекало ко мне читателей: «Он куда-то плывет, давайте за ним!»
Встреча с детствомУтро пасмурное, а вечером солнце, весна ослепительная. И есть переулочки в Замоскворечье, где сохранилась тишина и в какую-то минуту перед самым вечером в сумраке можно встретить себя самого в детском виде и наслаждающимся счастьем детства под чудесный говорок засыпающих галок.
Апрельский светЗа окном моим под черной железной планкой балкона привесились четыре большие, тяжелые светящиеся капли и светят мне, как посланники весны, и говорят мне по-своему, на понятном только мне языке:
— Мы посланники этой новой весны, приветствуем тебя — старого посланника своих отцов и дедов, и просим тебя — старого человека: возьми нас и покажи нас людям молодым, рожденным любить этой новой весной.
Апрельский свет — это темно-желтый, из золотых лучей, коры и черной, насыщенной влагой земли. В этом свете мы теперь ходим.
ВеснаЧто-то делаю, ничего не вижу в природе, ни за чем не слежу. Но чувствую, что кто-то ходит со мной желанный, и как о нем подумаешь — так хорошо становится.
А бывает, что-то не клеится, плохо выходит, и в то же время чувствуешь что-то хорошее. Вспомнишь о хорошем и поймешь: это весна.
АпрельСегодня пришел настоящий апрель. Поле озими еще не омылось и желтое, а лужица на поле ясно голубая, а самый лес вдали подчеркнут белой полоской. Вдоль реки лежит цепь оставленных водой льдин. <…>
Радость жизниЧуть нездоровится, но солнце на дворе такое яркое, так празднуют дома, крыши, кресты и всякие цветные тряпки, что я это почувствовал и понял — эту прирожденную радость жизни, как существо здоровья.
Это все было мое здоровье и поэзия в нем, вернее, такое здоровье, что даже и поэзия в нем.
Охотничьи чувства — это и есть чувство здоровья и радости жизни, и поэзия, свойственная охотникам, есть выражение радости жизни.
В здоровье рождается радость жизни и может дойти до поэзии.
ПлющПрохладно, тихо, пасмурно. Раскрылись почки на березках и остановились. Плотная зелень озимого поля. На пару ходят овцы.
Веточки черемухи, обвитые сухими листьями паразита-плюща. На веточках первые листики. Грустно смотреть на этот союз с паразитом ароматной черемухи. Но ничего: скоро зеленые листья и целомудренные цветы закроют паразита.
А еще и так сказать: тут у черемухи радость жизни побеждает цветами.
Альдонса и Дульсинея (Из биографии)Говорили о перевоплощении поэта и трудностях этого перевоплощения. В пример приводили место «Черного араба» и вообще мою природу. Понимаю условие для такого перевоплощения: мое страстное одиночество в пустыне, когда сама земля, природа на ней становится заместителем желанного существа.
Это чувство есть исходящий из себя свет любви, и дело поэта изображать освещенные этим светом предметы.
…Помню, в далекой юности, когда она передала мне письмо к родителям и прочесть его позволила, и я прочел простые слова о том, что она полюбила порядочного человека и намерена выйти за него замуж, я вдруг охладел, смутился, на мгновение увидел ее как очень обыкновенное существо: повязка вдруг спала. Это продолжалось одно какое-то мгновение, но она, по-видимому, поняла меня и вскоре взяла письмо обратно.
И как только она сделала это и снова стала недоступной, я опять начал безумный роман с Альдонсой, обязанной быть Дульсинеей. Вот она, Дульсинея, и стала ее врагом, а за нее она меня возненавидела: она отстаивала в себе Альдонсу.
Она была женщина и содержала в себе богатство жизни, данное всем женщинам и о чем все молчат, потому что это дается всем. Но он коснулся этого впервые, и ему представилось, будто он открыл неведомый великий мир. Из этого чувства и разгорелась его безумная любовь. Он любил всю женщину мира, всю Дульсинею, в этом существе частного случая, в этой Альдонсе.
Ты это чувство к Дульсинее перенес на весь мир я стал о новой открытой для себя стране писать и открывать ее всем. То, чего не хватало тебе самому при открытии страны великой радости, внимания к частному (к этой обиженной твоим обезличением Альдонсе), ты восполнил особенным вниманием к мельчайшим подробностям в открытом мире, сообщением всему живому лица, всеобщим олицетворением, одухотворением. Прикасаясь к самой малой ничтожности мира, сообщая этому всему лицо, ты открываешь для всех позабытое, как забыта всеми великая Дульсинея, заключенная в обыкновенной девке Альдонсе.
Итак, все пятьдесят лет своего писательства ты провел, как образумленный Дон-Кихот, и теперь ты можешь по себе нам сказать, почему именно Дон-Кихот потерял здоровье свое и с ним способность внимания к частному и через это невнимание нанес всем обиду, начиная с мельницы, кончая Дульсинеей.
Тут было вначале, как взрыв, ослепительное обобщение.
Чем больше, и дальше, и глубже прохожу свою жизнь, тем становится все яснее, что Ина мне необходима была только в ее недоступности: необходима была для раскрытия и движения моего духа недоступная женщина, как мнимая величина.