Фарс о Магдалине - Евгений Угрюмов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да и не мог видеть (про это знал только Крип), не мог видеть, потому что Вадимова любовь жила далеко-далеко (далеко ли?), далеко (здесь идут всякие вадимовские эзотерические измышления: далеко, там где колодцы, из которых поя́т овец и коз, и там где святыни, которым молятся и христиане, и иудеи, и мусульмане, и все, у кого только есть охота молиться).
Там, далеко… упала ночь вдруг…
Ах, кому интересны эти всякие эзотерические измышления и догадки поражённого поисками архаических и символических знаний ума? Но Вадим… он жил такими загадками и догадками, рождёнными и капризным знанием, и фантазией, и всякую историю рассказывал так изощрённо, так умудрялся всё запутать и превратить в какой-нибудь всемирный потоп или в какое-нибудь «Откровение…», что порой уже никакой ковчег не в состоянии был вынести слушателя на вожделенную гору, и ни у какого агнца уже не хватало сил снять седьмую печать.
Здесь я прошу извинения у читателя, которому неинтересны всякие эзотерические измышления и догадки поражённого поисками архаических и символических знаний ума, – прочитал Пётр Анисимович Крип, – прошу его (читателя… следователя, прокурора, судью, – промелькнула безысходная мысль у Петра Анисимовича в голове), без обид перелистать страницы до страницы «Х», где он найдёт продолжение истории, случившейся с Вадимом в Стране Обетованной, в самом что ни на есть натуралистическом виде.
Там далеко… упала ночь вдруг, – было написано дальше, – и исчез вдруг, всякий звук. Луна взошла и замерла, будто кто подвесил её на гвоздь… или лучше – прибил её гвоздём; круглая луна, не излучающая лучей, прибитая к ночному свету неба. Полоса каменно-бело-жёлтой пустыни, полоса небесного света, два бедуина на верблюдах на горизонте. Соглядатаи. Бим-Бомы. Недвижимы, как любые затаившиеся соглядатаи. Как вырезные картинки, приклеенные к свету неба. Как тени из ослиной кожи на кукольной ширме. Всё замерло вместе с Луной и всё стало недвижимо…
Всё недвижимо и объявшая тишина такая, что жизнь боится жить.
Положи меня, как печать на сердце твоё,
как перстень на руку твою:
ибо крепка, как смерть любовь…
…что это?.. что это проникает тишину и вечность? Это песня любви, песнь о любви, песнь песней? Словно белые девы восстали из раскалённого песка земли, и вечность перестала. И подхватилась и замерцала Луна. И тишину разорвали шофары – трубы иерихонские (потому что, какая бы она была тишина, если бы её не разорвали?)
…как смерть любовь…
стрелы её – стрелы огненные;
она – пламень весьма сильный.
Белые девы, белые боги, грифоны белые с головой льва и белые львы с головой грифона, белые вόроны, дующие в трубы, лани, шакалы, соколы, бычьи головы, всё белое в свете Луны; Луна теперь сыплет на землю, в колдовских лучах своих, хороводы и маскарады масок и струит трепетное желание, и напояет им всякую суть.
Вадим закрывает и открывает глаза, закрывает и открывает, но видение не проходит, да и не видение это.
Кто-то подходит и надевает на него маску, и он оказывается рядом с девушкой. На ней тоже маска. Они стоят рядом, и рядом с ними, и за ними стоят те, которые сегодня будут посвящены в таинства притрогиваний и проникновений, и перед ними, предваряемая львами и газелями, жрецами в белых хламидах и жрицами в вуалях, облечённая наготой, на белом козле является царица; Лилит, Церера, Атаргатис, Астарта; Великая Любодеица; лилии и змеи – ожерелья её и браслеты; 18 мириад демонов её свита; а багряный зверь с семью головами и десятью рогами валяется в ногах её; и виссон, и пурпур, и багряницу, и золото и жемчуг, и миро и ладан, и корицу и фимиам попирает она как сухую траву, от которой и в печи – ни жара, ни света.
Бряцáют кимвалы, позванивают колокольчиками увенчанные лунным диском дщери Сиона, и тимпаны, ещё пока покойно, неторопливо, но размеренно и неотвратимо задают темп старинной мистерии, древнему ритуалу, обрядовому действу. Свершается.
Вадим видит, как из земли пробивается огонек, и он слышит, как сдержанным криком «Эво-э!», может, чтоб не испугать ещё только зародившееся создание, приветствуют его появление.
Ты появляешься и начинаешься,
Ты прорастаешь и просыпаешься
Ты всходишь из чресл матери.
«Эво-э!» – и спелые колоски пшеницы и ячменя, и головки чеснока и мака падают в рождающую теплину, и роженица всхлипывает и тянется за огненным дитём своим, и отдаёт ему силу жертвенного приношения.
Ты взошёл на лоно, полное жара,
Пей, чтобы насытиться.
Юный, вспыхнул ты на пупе земли.
Пламень разгорается, вскидывается, когда его кропят жиром, прыскает искрами, тянется, тянется вверх и красит красными всполохами чёрный божественный фаллос, тоже растущий, набухающий, тоже тянущийся вверх, вместе с огненными языками.
Едва родившись, ты увеличиваешься,
Ты заполняешь мир
Отблески огня озаряют тебя
Жрец надламывает шею горлицы…
Для тебя, продолжающий род!
…и кровь брызгает на зардевшую от света костра священную плоть…
Тебе, ты, который хочет женщину!
…и, заглушая гимны и флейты, хрипит иерихонская труба …
Тебе нежные прикосновения,
Тебе страстные проникновения
…и взлетают тонкие в кольцах пальцы, и нежно опускаются, гладят, ласкают окроплённый кровью стебель.
Вадим чувствует, как электрический ток пробегает по телу и ему хочется притронуться к руке, которая рядом, невыносимо хочется притронуться к руке, которая рядом. Притронуться, прикоснуться к руке – ничего больше. Прикоснуться к руке, и он прикасается, и тысячью чувств взвивается в нём прикосновение.
И всех, всё вокруг, и пустыню, и небесный свет, и Луну, теперь уже клокочущую и красную, будто её тоже окропили кровью, и даже соглядатаев на горизонте, и жрецов и жриц, и белых дев, и богов, и грифонов, и белых львов, ланей, шакалов, соколов, бычьи головы и белых вόронов, дующих в трубы – всё, всех пронзает ярая космическая жажда, вожделение и похоть.
Рокотом взвиваются тимпаны…
Бросайтесь на него, отвязные кобылицы,
Лижите его ненасытными языками!
…и белые девы любви, сдирая одежды, набрасываются на вожделенное тело, припадают и проникают его, обвивают и размазывают себя по жертвенной влагой окровавлённому чёрному дереву.
Пусть опьянят они тебя,
Чтоб стал ты быком неутомимым.
Вадим… Вадим, Вадим… Нет, его не убили. Он стал жертвой собственных фантазий и наваждений… Удивительно!
«Удивительно, удивительно, – думает, на манер молоденькой, ещё только склонной к полноте Юлиньки Репсовой, редактор Крип. – Удивительно, что никто не заметил… что никто не заметил или, правильнее, не вспомнил, или не осмыслил, не осознал, не взял в толк, или не озадачился тем, что Вадим, на которого указал фото-редакторский палец, теперь не может сидеть здесь, за столом, потому что он уже мёртв, уже умер, потому что вчера его, все вместе провожали в последний путь, на кладбище, потому что вчера у всех слезились глаза, когда защёлкивали защёлками Вадимовский гроб…»
«Горько, горько!» – кричали сотрудники издательства Вадиму и его неизвестной невесте.
И Вадим встал, и встала невеста-красавица, и встали все, и все стали отсчитывать: Раз, два, три, четыре… «многие лета» (пока Вадим и красавица целовались), а когда Пётр Анисимович очнулся от Вериного голоса: «Петя, Петя…», – за окнами уже было жёлто от вечерних фонарей и в голове ещё бились в колокольных перезвонах слова: Да лобзает он меня лобзанием уст своих!.. О, ты прекрасен, возлюбленный мой, и любезен!.. Поднимись ветер с севера и принесись с юга, повей на сад мой, - и польются ароматы его!.. Положи меня, как печать, на сердце твоё, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть любовь…
Редактор опускает глаза в лежащую перед ним рукопись и читает: …за окнами уже было жёлто от вечерних фонарей и в голове ещё бились в колокольных перезвонах слова: Да лобзает он меня лобзанием уст своих!..
Луна, как и солнце, днём, не обещает ничего хорошего… правильнее сказать: её, луны, как и солнца, днём, почти не видно. Она лишь мелькает за облаками, которые несутся, как бешенные, будто кто-то гонит их из этого мира в какой-нибудь другой, будто их жалит и кусает, и преследует посланный богом слепень, и они отмахиваются от него руками и бегут, катятся и мчатся, ища хоть у кого-нибудь защиты, хоть где-нибудь спасения… ах, где он, тот Египет?
Пётр Анисимович Крип, разбуженный Верой, сидящим за столом и склонённым над рукописью, непонятно чьей рукописью и непонятно каким образом попавшей к нему на стол (не понятно ли?), разбуженный, когда уже все поздравлявшие и вообще все уже ушли, и когда наступил уже вечер, вышел из издательства и шёл сейчас по набережной канала, одного из тех, которые режут город во всех направлениях, и сам был гоним, как тучи (туча) навязчивыми думами, и, подобно допотопному завистнику Каину, который бежал от гнева господня… который, кстати, сейчас, показался редактору несколько раз на противоположной стороне улицы… подобно завистнику Каину спрашивал сам себя: «Если делаешь доброе, то не поднимаешь ли лица? А если не делаешь доброго, то не у дверей ли твоих грех лежит?»14 – и хватался за голову Пётр Анисимович, чтоб она не развалилась от дум и терзаний, с которыми никак – ни справиться, ни разобраться он не мог. Разобраться и как-нибудь упорядочить хотя бы то, что произошло сегодня, не получалось; голоса по телефону, Бим-Бомы, еврей в углу кабинета, неистовый мираж в римской тоге, попик в чёрной ряске, хламидке, – всё это на самом деле (на самом ли?) обреталось у него сегодня в кабинете… а если нет… не обреталось… если это были наваждения и химеры?.. тогда надо обращаться к психиатру…