Отравленная совесть. Призраки прошлого - Наталья Метелица
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В суде переглянулись.
– Девочки, ну давайте мы пока не будем так категоричны. Временно определим вас в детский дом, но с правом и возможностью вернуться к бабушке, если вдруг погорячились и передумаете. Все ссорятся.
– То есть, – прошипела я, – вы хотите понаблюдать, на какой день мы к мужикам побежим? Без бабушкиной-то сметаны и ради вкусных конфеток? А… ну вас всех, делайте что хотите. В этом мире все равно никогда не было справедливости, – ораторствовала я как типичный подросток-бунтарь – И, хлопнув дверью, выбежала из зала суда.
С сестрой мы встретились позже – во дворе. Она подсела на лавочку и тихо, будто даже потерянно, произнесла:
– Ее лишили опекунства. Но, давай, мы ничего не возьмем. Лишь учебники свои и в школьной форме. Нам ничего от нее больше не надо. И ноги нашей там не будет. Никогда. Не то, чтоб еще на похоронах ее!
Определение в какое-либо коллективное учреждение предполагает необходимость прохождения медкомиссии. Мы ее тоже прошли, да и как тут без гинеколога?.. Проходили мы его и через год, когда я, уже 16-летняя, оканчивала среднюю школу. Встретив однажды нашу бабушку, директор детского дома, Нина Алексеевна, – уже будучи знакома с ней, – и пристыдила ее, и утешила:
– А между прочим, зря вы так о своих внучках. Наша гордость. Учатся. Трудолюбивые. Лариса – единственная из нашего детдома, кто решился на высшее образование. Хорошие девочки. Просто подход к ним и их возрасту Вы не нашли. И на медосмотре они оказались в редком числе тех, кто, оканчивая школу, – еще девочки. А молодежь-то сейчас рано начинает.
– Да кто б они были, если бы не я! Благодаря мне они ни с кем не знались, не путались! Всё книги читали. А мне теперь на улицу стыдно выйти. Соседи смеются: детей в детдом выгнала! За что мне это? За мою доброту? И что куска им никогда не жалела?
– А вы не стыдитесь. Вы гордитесь. – И, уже не слушая дальнейшее бабушкино, Нина Алексеевна направилась прочь.
– А лучше любите… – продолжали ее мысли. – Но, оказывается, это самая сложная наука – уметь любить.
«Вон те конфеты, пожалуйста, – указала она продавщице. – Уж очень их внуки любят».
И улыбнулась. Май был чудесный.
…В тот год я и окончила свой 11-ый класс, успешно сдав выпускные и вступительные экзамены – на литературный факультет педагогического института. Сестра выбрала медицинский.
Моя бабушка и ее дочь – моя мама. Очень давно.
Прошло много-много лет.
Бабушку, «Ветерана труда» и «Участника трудового фронта», нашли убитой (?), всю переломанной – у раскрытой настежь в январский мороз двери. То ли сама упала неудачно в свои-то 83 года, живя в одиночестве, то ли дверь кому открыла, кто так поступил со старухой… Уголовное дело завели – и замяли. Денег в доме крупных не нашли. Золота тоже. На книжке – 6 тысяч. А ведь пенсия-то было хорошая! И лампочки по-прежнему 40 ватт, и ела она почти одни кашки, не имея уже зубов. Всю жизнь она собирала деньги – для кого? Или на черный день? Или это была всего лишь сладко-зудящая до изнеможения потребность, объединяющая всех плюшкиных? Или, быть может, грубо запрятанная боль голодных военных и послевоенных лет, когда их с братом младшая сестра умерла от голода? А они выманивали на поверхность сусликов, заливая их норки водой. Если верить, конечно, тому, что слышали от бабушки при жизни. Каждую сэкономленную копейку, десятку, сотню, тысячу она докладывала к предыдущим – и собирала, собирала, на потом… Куда? В чулок ли, под половицу, под матрац ли… Умерев в жалком, грязном, штопано-перештопанном платье.
Судмедэкспертиза установила, что скончалась она не от кровопотери вследствие переломов, хотя кость и торчала – в бордово-запекшейся ране варикозной ноги… Она просто лежала, беспомощная, у двери – и замерзала.
Без близких людей, кровных или некровных; без добрых соседей, русских или нерусских; без благ цивилизации в виде хотя бы телефона – позвонить вот в такой «черный день». Хоть кому-то… И никто уже не узнает, о чем она думала в последнюю минуту своей жизни…
Заходя в храм, не так часто, как следовало бы, я ставлю свечи за упокой.
Чтоб маме простил страшный грех. И если все самоубийцы в аду, то зачем мне рай?.. Молюсь и за бабушку, замерший лоб которой долго помнят мои губы, шепнувшие ей тогда в гроб, чтоб никто не подслушал: «Прости меня, пожалуйста…»
И все чаще, в мои уже за-40, задаю себе вопрос:
А кто меня на этом свете любил БОЛЬ-ше, чем бабушка?
Март, 2015«Гудит. Скулит. Мигренью рвет рассудок…»
Гудит. Скулит. Мигренью рвет рассудок.Царапает, как снежный коготь вьюг.Глаза устали в пытке вечных суток,И вены оборвАлись в пульсе рук.Искрошен потолок ударом взгляда,И мертвый снег на губы с высоты.И лучше гроб, чем спальня как палата,Где простыни – набойные бинтыВ рисуночек – царапающий спину,Каккоготь недоношенной луны.И только сердце – к дочери и сыну,Когда ЕСТЬ дочери и/или сыны.Из раны пораскромсанной надеждыТы прорастаешь веной в голый войИ через боль – уродлив и потешен —Вновь возвращаешь смех душе седой!
Отравленная совесть
Памяти мамы
Больно для детей лишь то, что реально. Ну, или, по крайней мере, для этих детей… Мама жила с ними так редко, так странно – и даже страшно… И хотя тело еще помнит тепло ее ласковых рук, душе всегда было одиноко, ибо она росла и оформлялась без ежедневной маминой заботы, одобрения, защиты. А детям так важно знать, что они самые любимые, самые красивые, что у них обязательно всё получится, а мама всегда будет рядом – поймет и отогреет…
С годами мама становилась почти нереальной. Волшебной феей, прилетающей в их детский мир – рассказать чудесную сказку, обнять на время, уложить спать. И снова улетала. И тем нереальнее казалась ее смерть – мама просто в очередной раз улетела…
Конец ознакомительного фрагмента.