У парадного подъезда - Александр Архангельский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Но по интонации, по стилистической конструкции этой моей «оды свободолюбию» легко предугадать следующий поворот мысли. Все перечисленное выше самодостаточно и самоценно, лишь пока в очередной раз не задаешься «детским» вопросом, который не раз ставили перед собой и, обществом многие, не исключая авторов сборника: перестройка перестройкой, время поворота временем поворота, пересмотр реестра политических доктрин пересмотром, а дальше-то что? «Дальше… дальше… дальше…»?
Мы оставили Пушкина в тот самый момент, когда он, окрыленный надеждами, засел за составление порученной ему императором правительственной записки О народном воспитании. Историк, конечно, напомнит, что «Записка…» не стала высшим достижением пушкинского гения, я сейчас не о том. Суть — в первой же «интеллектуальной акции» после возвращения свободы: не только анализ причин, толкнувших страну к духовному кризису, но и взгляд вперед, за горизонт «сего дня». Всякий «прожект» рискует вызвать обвинения в «прожектерстве»; на всякую утопию Платона неизбежно найдется антиутопия Платонова, которая покажет всю катастрофичность насильственного внедрения благой идеи; но как без цели определить средства? «Цели нет передо мною: / Сердце пусто, празден ум…»
Есть, разумеется, «стратегические» статьи и в книге «Иного не дано», заключительный раздел которой так и назван: «Возвращение к будущему». Боюсь, однако, что большинство читателей, захваченных легковоспламеняющейся и взрывоопасной современностью, сосредоточилось на «тактических» работах, ей посвященных, а вот мимо краткой, суховато-жесткой статьи религиоведа и историка Дмитрия Фурмана «Наш путь к нормальной культуре» проскочили. Если мерить безменом «остроты» и внешней радикальности, она не много-потянет. Если меркой станет глубина и радикальность внутренняя, мало что сможет ее перевесить. Ибо в ней как раз и ставится «роковая» проблема: зачем все это? И дается ответ, внятный, может быть, даже слишком, — реальная история куда более невнятна.
Концепция Д. Фурмана проста. Человечество неизбежно движется к «свободной» культуре, которая не знает табу на информацию (кроме оборонной) и дает каждому своему члену возможность «внять» любому, гласу — будь то Маркс или Кант, Ленин или Струве, Бухарин или Бердяев, Троцкий или Флоренский (имена, естественно, «символичны» и заменимы). В чем неизбежность? Почему будущее свободной культуры, как мощный магнит, властно втягивает в себя наше прошлое и настоящее? Почему процесс можно только затормозить на время, более или менее краткое? Потому, что лишь в условиях свободной культуры возможно нормальное бытие науки, без которой человечеству не справиться с мириадами своих проблем. Любая попытка свернуть с этого пути чревата социальными потрясениями — опыт всех последних революций убеждает в этом. Стало быть, нет у перестройки альтернативы; она наш единственный шанс спокойно и мирно продолжить путь к ясной и неотвратимой цели. Кончается статья предельно жестко: если бы у автора, пишет Д. Фурман, «еще три года назад (…) спросили, думает ли он, что страна может прийти к нормальной «взрослой» культуре без страшных потрясений, он бы ответил: «нет». Сейчас бы он ответил: «может быть»[9]. Мироощущение поколения впервые получило столь твердое, кристаллическое осмысление. «Магнит» истории — научный прогресс. Цель прогресса — равнооткрытость любой информации. Метод преодоления неизбежных барьеров — революционный рывок.
И здесь почему-то вспоминается позднее, написанное (по устному свидетельству Ю. Болдырева) на переломе от 60-х к 70-м годам, стихотворение Борис, а Слуцкого, поэта, на каком-то этапе своего пути вовсе не чуждого аналогичной «модели мира», ощущавшего властный зов будущего[10], признававшего его неотвратимость и право истории сметать революционным вихрем всякого, кто противится приближению «дней грядущих»:
Мировая мечта, что кружила нам голову,например, в виде негра почти полуголого, чточитал бы кириллицу не по слогам, а прочитанноеземлякам излагал.Мировая мечта, мировая тщета, высота еевзлета, затем нищета ее долгого, какмонастырское бдение, и медлительногопадения.
И — возвращаясь к статье Д. Фурмана, где предложена стройная концепция взаимопорождения «революционных» и «реакционных» периодов человеческой истории последних двух веков — как не вспомнить, что именно Слуцкий в 60-е годы поддержал, обогрел, обласкал — нет, не огненных «шестидесятников», а их фактических сверстников и будущих яростных ниспровергателей, которые ныне дониспровергались до оскорбления памяти взрастившего их. Я имею в виду наших «неославянофилов»: Ст. Куняева, В. Кожинова… Почему так? Не потому ли, что, наученный горьким опытом собственного разочарования, он одним из первых задался тем самым «детским» вопросом, который наши радикалы полностью отдали на откуп новому почвенничеству: ради чего все кипение, срывание всех и всяческих масок, раскрепощение сущностных сил? Зачем, это свободное будущее?
Слуцкого, который сам кипел, срывал, раскрепощал, никто, надеюсь, и не, заподозрит в «охранительстве», к коему — на нынешнем витке — «долго и медлительно» скатываются его «воспитанники». Но почему бы не допустить, что и они в начале пути, в 60-е годы, были по-своему логичны? Сила действия равна силе противодействия (о том же пишет и Д. Фурман); если все столпились на одной стороне корабля и он накренился, кто-то обязательно должен перейти на другую сторону; если все устремились в едином порыве к свободе как цели, кто-то должен указать иную цель.
Тут я физически начинаю ощущать, как поднимается волна негодования в груди у моего читателя. Это как же понимать? Национализм — выход из процесса раскрепощения? Консерватизм «неославянофильства», переживший расцвет своей теории в 70-е годы, а ныне воплотившийся на практике в деятельности «Памяти», принявшей попросту угрожающие формы, — разумный противовес свободе? Ничуть не бывало, прошу успокоиться. И охранительство отвратительно, и национализм ужасен, и «шестидесятники» едва ли не единственное (а по мне, так и вообще единственное) поколение, на которое имеет смысл равняться как на поколение. Я о другом говорю: о том, что восприятие жизни как сплошной и самодостаточной борьбы, сведение ее к обновленной, очищенной, но все же «мировой мечте» неизбежно, с необходимостью провоцирует рождение в умах целого слоя интеллигенции некоего идеологического противовеса. В данном случае мы получили идею нации, и это закономерная смена «идеологических знаков» с плюса на минус (Д. Фурман), реакция на «освободительную эйфорию» молодых «хрущевцев». Только и разницы (в этом локальном смысле), что одни шли на свет костра в будущем, а другие обретали его в прошлом; у П. Палиевского даже есть такой образ: мы должны зажечь костер за спиною, чтобы смело идти в ночную тьму… Контрреволюционность (если брать это понятие не в идеологизированном «криминальном» смысле, а чисто философски) — это революционность навыворот, основанная на том же нетерпении и нетерпимости. Но если «национал-радикальный» ответ на вопрос «а дальше что?» оказался ложным, из этого не следует, что самого вопроса не было, вот о чем я хочу сказать.
Потому, восхищаясь статьей Д. Фурмана, вынужден решительно не принять некоторых ее постулатов. И прежде всего то, что «наша цель — такое состояние общества, когда вся информация, которой обладает общество в целом, может быть доступна любому взрослому и нормальному его члену». Это говорит не аналитик, не культуролог, не религиовед; это говорит шестидесятник. В горячем порыве растворены трезвость и хладнокровие большого ученого. Иначе бы Д. Фурман сам себя остановил, когда вопреки логике называл состояние — целью. То, о чем у него сказано, отнюдь не цель, а единственно приемлемое условие. Мимо этого вполне можно было бы пройти, если бы повторение на новом витке истории старой ошибки в целеполагании не привело завтра же к очередной вспышке реакционных умонастроений. Ведь не всем же верить вместе С Д. Фурманом в нравственную безупречность Французской революции, мерить жизнь исключительно меркой общественного прогресса/ симпатизировать идеям «европеизации», требовать возрождения чистоты первоначального марксизма, принимать как должное попытки «ускорить» историю на ее пути к «нормальной» культуре, вести отсчет перестройки от эпохи Петра I… Кто-то, не удовлетворившись этим идеалом, ринется прочь от него как от обманчивой перспективы и заплутает в трех соснах; кто-то станет новым Карамазовым, возле которого неизбежно появится Смердяков…
Но, к счастью книга «Иного не дано» продемонстрировала, что дано мыслить по-иному, не скатываясь при этом в лагерь охранительства и смердяковщины; дано относиться скептически к лозунгу «Перестройка — наша цель» и не впадать, подобно публицисту М. Антонову, в искус отрицания самой перестройки за ее «антиобщинный» дух. Дано строить иные «прожекты», дышать иным воздухом, мечтать иные мечты — и не выпадать из поколенческого «контекста»», как не выпадает из него публицист Василий Илларионович Селюнин. Не выпадает, хотя „первым публично отвергшею революционного «ускорения» как экономически, «перестроечно» нецелесообразную. Больше того: с замечательной внутренней логичностью он одновременно (впервые в открытой печати, задолго до появления «Все течет» В. Гроссмана и «Архипелага ГУЛАГ» А. Солженицына) поставил под сомнение близкую (тогда близкую!) А. Нуйкину или Ю. Афанасьеву и уж тем более Г. Попову формулу «возвращение к ленинским нормам», внятно объяснив читающей публике, откуда пошел сталинский террор как политика и что у всякого явления есть свои истоки; что волевое убыстрение российского бытия Петром Гни к чему хорошему не привело, оказалось чуть ли не регрессивнее «общинного» землевладения — конца XIX века (см. «Новый мир», 1988, № 5). А спустя некоторое время дал жесткую отповедь и социал-демократическим иллюзиям своего поколения[11] («Знамя», 1989, № 11).