Ноль три - Дмитрий Притула
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако тогда и эта гладкая малиновая поверхность, и эта рыба, и легкое пение этих створок наполнили меня невыразимым восторгом, то был первый толчок, и первая — на всю жизнь — любовь к книгам.
И я утонул в этом восторге, я забыл, для чего пришел к дяденьке.
А пришел я, чтоб поканючить у него сто рублей (старые, опять же, деньги). Вся беда в том, что какие-то мелкие деньги на пропитание у меня до первой стипендии были, но не было халата и не в чем было завтра пойти на первое занятие.
И все-таки я не спросил — о! юная гордыня бедного провинциального родственника, — но выйдя на улицу, задохнулся от безвыходности сиротства, одиночества и безденежья, и я, уже семнадцатилетний парень, горько заплакал. И тут вышла странная сценка: ко мне подошла незнакомая пожилая женщина и спросила, а чего это мальчик плачет.
И переполненный восторгом жалости к себе, я ткнулся лицом в ее плечо и, захлебываясь, рассказал, что вот без всякой помощи поступил в медицинский институт, но денег нет, халата нет и жить мне что-то неохота.
От женщины пахло потом, луком и квашеной капустой.
Какими-то двориками провела она меня в свой подвал и протянула старый халат. Женщина работала в овощном магазине. Возвращать не надо, сказала она. Год я проходил в этом халате.
Юная и наглая гордыня! Я стыдился своих слез, и этого великодушия незнакомой женщины, и я старался все это забыть, и удалось вполне — более я ее не видел.
Но позже, когда стал взрослым, я, переполненный беллетристическими мотивами, решил разыскать женщину, — ах, как красиво, модный костюм, красивый галстук, в одной руке цветы, в другой — торт (из «Севера», заметим, из «Севера»), постучал в дверь подвала. Долго втолковывал немолодой женщине, кто именно мне нужен — так это к маме, наконец, поняла та, она в том году померла.
Не правда ли, красивая, но весьма беллетристическая история? И по сей день сердце мое сжимается от стыда, стоит мне вспомнить эту женщину — не успел поблагодарить.
Однако это не самая малоправдоподобная история из моей юности.
А вот и самая. Я ее никому никогда не рассказывал, даже жене, чтоб не казаться человеком с дурным вкусом. И понятно — если что-либо придумываешь красивое, то либо напряги фантазию, либо не забывай о мере.
Словом, так. В тот момент, когда отец вошел в комнату и сказал нам с сестрой, что час назад умерла мама, по радио заиграли «Песню Сольвейг» норвежского композитора Грига в исполнении народной артистки республики Казанцевой. Отец сказал — это любимая песня мамы. И тогда я заплакал — мне было одиннадцать лет.
С той поры стоило артистке Казанцевой запеть «Песню Сольвейг», я обязательно плакал — сложился своего рода стереотип. А в те годы эту песню играли часто. Или мне так казалось. Словом, плакал я лет до двадцати. Потом песню пели реже и в другом исполнении — стереотип разрушился.
Так вот. Три года назад я попал в город своего детства — послали на Всесоюзную конференцию (надо признаться, послали меня не без спекулятивного оттенка — должен ведь от области быть и практик, не только теоретики и начальники).
И я решил тогда найти могилу матери и узнать внятно причину ее смерти. Потому зашел в контору кладбища. Пожилая женщина любезно отыскала нужную папку, и вот когда я читал сопроводительный листок — да, тридцать восемь лет, да, множественные кровоизлияния в мозг, — по радио заиграли «Песню Сольвейг». Два мгновения от песенки до песенки, почти тридцать лет, отлетевшая жизнь. Беллетристическая дичь? Однако, клянусь Павликом, это правда.
Растекаюсь, растекаюсь. Начал с того, что хочу понять, когда же во мне впервые прорезалась любовь к книгам, но повело.
Так вот, со второго курса я начал читать запойно. Жал на классику, собрания сочинений, от первого до последнего тома, непременно включая и письма.
Как я учился? Как-то уж учился. На все хватало времени. Правда, не ходил на танцы и не встречался с девочками.
Причем, начиная со второго курса, постоянно работал (на стипендию в двадцать пять рублей было не выжить). Два года вечерами работал кочегаром. Вот когда я читал. Там раз в полчаса нужно было забросить в котел несколько лопат угля. Остальное время — чтение.
Но уж когда на пятом курсе я устроился в институт рентгенологии носить дрова для крыс (для вивария — варить облученным крысам и мышам еду), тогда началась красивая жизнь. Стипендия была уже тридцать рублей и пятьдесят мне платили в виварии.
Вот тогда-то я и начал покупать книги. Ну, поначалу огромные однотомники классиков — дешевые и неудобные.
Но уж разогнался вовсю, став лекарем «Скорой помощи». Я успел прихватить самый кончик уходящих книг (старых, разумеется). За пять лет до книжного бума я успел собрать неплохую библиотечку по истории и поэзии. Ну, скажем, двухтомник гершензоновского Чаадаева я купил за пятерку. Том Мережковского шел по полтора рубля, Карамзина (в блестящем состоянии) — трешка, том Соловьева — трешка.
В те годы я был в каком-то оглушении — благо имел свое жилье и холостяковал. А понимал — книги уйдут, и уже навсегда. И что-то успел. Перечислять не буду — плакать охота. «Старый Петербург» Пыляева за пять рублей. Том «Былого» — рубль. «Звенья» — полтора рубля. Что говорить! Сейчас старые книги только смотрю, почти не покупаю — цены неприличные. Дело не в том, что таких денег у меня нет, не покупал бы, будь деньги — такие цены платить трудовыми деньгами (а у меня, понятно, только трудовые) неприлично.
Сейчас покупаю мало — и дорого, и ставить некуда, квартира забита стеллажами, для мебели места почти нет. Иногда захожу в наш книжный, кое-что оставляет директор — мы друзья. Да и достаточно, по правде говоря.
Разместить примерно четыре тысячи книг в небольшой двухкомнатной квартире — это, конечно же, штука. А большего жилья нам и не положено.
Тут я услышал шум в коридоре. Картинка мне была ясна. Павлик поджидал Андрея, открыл дверь, спрятался за ней, а когда Андрей вошел, Павлик навалился на него.
— Ты трус, ты жалкий трус! — провоцировал Павлик, заставляя Андрея бороться.
Потом послышался шум из большой комнаты — это Андрей не устоял перед юным нахрапистым натиском и согласился побороться.
Да, картинка была привычная: Павлик сопел над Андреем, пытаясь провести двойной нельсон, Андрей как бы из последних сил держался.
— Брек! — сказал я.
Андрей пытался сбросить Павлика, но тот вцепился, словно клещ, и болтался на шее Андрея, даже когда тот поднялся во весь рост. А рост немалый — сто восемьдесят сантиметров.
— Через три года он будет меня приделывать по-настоящему, — сказал Андрей.
— То есть как «по-настоящему»? — удивился Павлик. — А сейчас один понт? Ну, ладно, — пригрозил он Андрею, нехотя сползая на пол.
Хорошие ребята, и я ими несомненно горжусь. Ну, с Павликом покуда неизвестно, а с Андреем — дело ясное — человек получился, и я имею к этому самое прямое отношение. Это главная гордость моей жизни.
На мой взгляд, красивый будет парень. Значит, сто восемьдесят рост, худ, чуть сутул, так что поначалу может произвести впечатление субтильного молодого человека. Однако кость у него широкая, и когда пройдет горячка работы юной души, на эти кости нарастятся мышцы, и это будет крепкий мускулистый мужчина.
У него замечательные глаза, я никогда не видел их тусклыми. Мое постоянное ощущение от Андрея — человек хочет что-то понять.
Правда, у него чуть сероватая, может, не совсем здоровая кожа. К тому же чуть глубоковато посажены глаза, и потому кажется, во-первых, что взгляд у парнишки какой-то виноватый, а во-вторых, что Андрей постоянно утомлен. Но лоб хорош — высок, чист.
— Ты готов? — спросил я.
— Да, Всеволод Сергеевич. А вы отдохнули?
— Все в порядке, Андрюша. Павлик, мы немного погуляем. Сейчас придет мама, и чтоб к ее приходу ты приткнулся к столу.
— Высокоорганизованный индивидуум?
Я знал, что у нас сегодня важный разговор, и потому мы молчали, покуда шли по городу — для серьезных разговоров есть парк.
Однажды воскресным утром я шел с дежурства. Впереди плелся очень пьяный мужчина, он с трудом держался на ногах, и упасть ему не давал мальчуган лет семи. Помню, я подивился, где ж это человек сумел так рано набраться. Он вдруг попытался обхватить дерево, не устоял на ногах и, свернувшись калачиком, заснул.
Мальчик пытался поднять отца, но поняв безнадежность попыток, махнул рукой — дескать, что с тебя возьмешь.
Я проходил мимо, мальчик посмотрел на меня, и я укололся о его взгляд — голубые глаза взрослого человека.
Через несколько дней мальчик сидел на скамейке под моими окнами и что-то рассказывал восторженно слушавшим его детям. Удивила его речь, неожиданно книжная. «Знаете ли вы, что…» Или: «И представьте себе, о ужас, что же он видит!..».