Полынная Звезда - Татьяна Мудрая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зачем это показное величие, если сам Эуген спит вне стен, хотя и за оградой?
Спрашивать вот так, с ходу, после первого кормления, было неуместно. Пришлось начать издалека – вернее, последовать естественному течению событий.
– Тебе идёт быть опрятным, – сказал я однажды. – Есть смена одежды? Валентина очень ловка стирать, не только готовить.
Эуген сначала потряс головой, потом кивнул и принял сверток моей одежды – не такой изысканной и куда более плотной, так что я еле протолкнул всё это в щель. Кажется, родник там у него был – где-то на задах. Так это у него и осталось: я заявил, что у меня одежды столько, сколько я захочу, и после этого он как-то сам сообразил, как и чем сумеет разжиться.
Потом настал черёд посуды – передавать миски, блюда и кубки оказалось легко и не сподвигло его на изобретательность. Затем – мебели. Не так уже приятно человеку с континента сидеть на толстых подушках и ложиться на жёсткий пол, как восточному варвару.
– Мы бы тебе всё что надо передали, – сказал я, – если бы ты открыл проход в ограде. Не перекидывать же дорогую мебель через острые копья.
Не уверен, что Эуген оценил двусмысленность в своём духе: то ли дверь в стене была замаскирована, то ли он из неведомого мне страха не сотворил её сразу. Во всяком случае, когда я через некоторое время подошел к месту, где сходились три стены, обнаружилась низенькая и широкая калитка сплошного чугунного литья, окруженная неровным бордюром из округлых камней. То ли Эуген открыл ее изнутри и разобрал внешнюю часть ограды, то ли просто пожелал того.
Я не стал занимать у моей соседки тонконогую мебель – она могла продавить мягкий пол шатра, да и свои невнятные опасения на её счет я помнил. Выбрал один из моих сундуков с плоской крышкой и перетащил к Эугену за компанию с двумя-тремя ненадеванными туниками, таким же количеством рубах и трико: всё равно лишние. Он взял это безропотно. Он вообще стал меня принимать как нечто должное и предписанное.
Вот материнские поползновения Валентины встречали у него панический отпор. Очень тихий, как и он сам, и в то же время… непреклонный. Да, именно это слово кажется мне уместным: ужас и в то же время достойное противостояние ужасу. Удивительная смесь, по правде говоря.
Постепенно мы вдвоём с мальчишкой стали совершать вылазки в лес – пока на опушку или, в крайнем случае, через мой дворик и вокруг периметра, в котором было лишь две калитки: Валентинина и моя.
Всё чаще мы встречались на его территории: когда я приносил очередное лакомство или игрушку. Посреди его изумрудного газона не росло ничего достойного внимания, даже цветы были мелкие, белые, наподобие полевых, так что Эуген всё охотнее принимал от меня то гигантский вяленый абрикос, то корзинку с десятком вишен, то берестяной корец мёда, то очередное фантастическое изделие нашей пожилой дамы. А вместе с ними – какое-нибудь красивое блюдо, обнаруженное в моих запасах, и табурет, чтобы водружать первое на второе.
Так и шло, пока я, войдя в некоторое доверие, не спросил его однажды:
– Ты прячешь и прячешься, мальчик. Обводишь двойной и тройной стеной. Что или от чего?
– И то, и другое.
– Для меня это опасно?
– Нет… Не знаю. Нет.
– Это нечто осязаемое?
Он кивнул.
– Спрятанное в за́мке?
– Да.
– Ты можешь показать?
– Нет.
Не настолько он храбр.
Думаю над этим. Долго.
– Я могу прийти к этому один?
Кажется, мне удалось найти хорошую формулировку, потому что…
Он почти торопливо соглашается:
– Конечно. Двери в подножии башен не заперты и открываются внутрь, в Доме Стрел – тоже.
Так просто?
В душе я пожал плечами и сделал презрительную мину, однако снаружи это, надеюсь, не проявилось. И очень хорошо.
В цоколе каждой из башен была сводчатая дверца такого же стиля, как ведущая наружу, однако выйти было можно, лишь поднявшись наверх и пройдя по гребню стены, потому что три из четырёх дверей были заложены на засов, над которым мне отчего-то не захотелось трудиться, и лишь самая последняя распахивалась – не внутрь башни, а в небольшой дворик, совершенно лишенный растительности. К дому, поистине похожему на древнего змея: от смутно сереющего в вышине хребта отходят рёбра водостоков, небольшие круглые стёкла блестят подобно нагим чешуям, укрытым посреди плоских четырехгранных шипов. Наконечники стрел, что впились в грубую шкуру, тёмноугольную шкуру из базальта.
А внутри, за дверью из морёного дуба, было пусто, серо и очень высоко. Самоцветная мозаика пола ворожила невнятным узором, по стенам, казалось, бегут переливчатые ручьи. А в самой середине, на подобии креста или мольберта, возвышалась картина: игра света и тени на ней потрясённо замирала.
Не картина – портрет. Лучезарный в своей наготе юноша с запястьями, скрещенными над головой и привязанными к столбу виноградной лозой. Лицо печально, кудри увенчаны асфоделью, оперение одной стрелы, с ниспадающе малой капелькой крови, распустилось чуть пониже сердца, другое – в паху, над скудной набедренной повязкой. А боли – нет. Одна смертная, смертоубийственная нега во взоре.
Святой Себастьян. Я узнал его, хотя в мое время его почитали как могучего и непреклонного воина.
Но, возможно, такой образ оказался вообще непереносим?
Я ещё застал отголоски римских обычаев, а насчет греческих был наслышан, и понял Эугена. Не события, но куда более важное: душу.
Хотя несколько позже к этому прибавились слова.
Я вытягивал их из него осторожно, как нить из липучего клубка паутины. Медленно, стараясь не оборвать, не спугнуть уцелевшую внутри крылатую мошку.
– Когда старик берет в жены молодую красавицу – над этим у вас было принято смеяться? – однажды спросил меня Эуген.
Как мой король. Хотя не был вовсе старцем мощный воин, к пятидесяти годам достигший расцвета. Нет, судачить за его спиной, а тем более – высказываться в глаза не осмеливался никто, да и не приходило на ум. Ибо они были красивы запредельно – Ортос и Гуинивир.
Однако речь шла не о том.
– Когда ещё молодой человек берёт в жены опытную даму на десять лет его старше…
– Женится, Эуген? Не просто зовёт в дом или, прости Господи, на ложе. Она получила богатый удел после мужниной смерти?
– Родился сын. И это всё, что осталось от мужа. Иланте была умелая нянька и не по-женски образованна. Между нами с Тангатой было пять лет разницы, но учились мы от неё почти вровень: он нарочно, я мимоходом и как бы играя. И играли, и спали рядом в одной постели, когда я чуть вырос. И ни отец, ни мать не отличали своего от не своего.
Он был прекрасен, мой старший брат, сиянием чистого мужества. Копия своего отца: такой же темноволосый и сероглазый, и смуглая кожа его не тускнела во времена холодов, а брови и кудри – не выгорали на горячем солнечном свету. Я же пошёл в мать с её чужеземной хрупкостью. И неземным светом – так говорил много позже Тангата, названный в честь гибкого старинного клинка. Помнил ещё младенцем…
Снова двусмысленность и недоговорённость. Эуген сделал долгую паузу, я не посмел её перебить. Тем более что пустота много красноречивее наполненности, а умолчание – речи.
– Читать мы начали вровень: я был одарён. Письма мне пока не разрешали, с моими хрупкими пальчиками. Воинское искусство преподали ему одному, хотя в гимнастике я немногим уступал уже тогда. А в играх мы оба заводили всех окрестных юнцов, ввязывались во все драки (на губы Эугена снова набежала та удивительная улыбка) и непременно побеждали. Одни или во главе нашего отряда.
– Разве вы не были знатны или хотя бы состоятельны?
– Отчего тебе пришла в голову такая мысль? Оба наших родителя были родовиты, но богатство – это как река, вода в ней мелеет или прибывает.
– Это из-за ваших сотоварищей. Пустое.
– Когда никто за вас не боится, что вы весь день и всю ночь рядом, рано или поздно случается…
Молчание, куда более глухое, чем раньше. Что и говорить – я знал, как к этому приходят. В полусне и рядом с иной жизнью и иным теплом – а тут был и вовсе не чуждый материал. Обучая простой чистоплотности, когда оба моются в бассейне с горячей водой или у потаённого источника. Шутки ради пытаясь сравнить то, что кажется общим у обоих, но у малыша – куда более трогательным. Но восхищает куда более своего собственного.
– Я начал первый, – Эуген жёстко перервал измышления. – Совсем малолеткой и по одному лишь недомыслию, это верно. Но и когда догадался – не перестал. Я позор семьи и проклятие рода.
– Желание – штука назойливая, – согласился я. – Но отчего же так сразу: проклятие? Между близкими случается и что похуже.
– Братья. Старший и младший. И оба мужчины. Двойная, тысячекратная тяжесть.
– Уж первое ты мог бы свалить со своих плеч, – пробормотал я по чистому наитию. – Вы же сводные. Твоя юная матушка умерла родами, производя тебя на свет, верно?