Дзен и исскуство ухода за мотоциклом - Роберт Пирсиг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И другое сюда подходит. Они лишь изредка — да и то самым возможным минимумом вымученных слов — говорят об «этом» или про «все это», как, например, во фразе: «От этого просто никуда не деться». И если я спрашиваю: «От чего — этого?» — ответ может быть «От всего этого вместе», или «От всего организованного», или даже «От системы». Сильвия однажды сказала, как бы обороняясь: «Ну, ты-то знаешь, как справиться с этим», — что заставило меня в тот момент так возгордиться, что я просто не решился спросить, что «это» означает, а посему оставался несколько озадачен. Я сначала думал, дело в чем-то более таинственном, нежели просто в технике. Но теперь вижу, что это в основном (если не полностью) и было просто техникой. Однако, даже так говорить не совсем правильно. «Это» является чем-то вроде силы, осуществляющей развитие техники, чем-то неопределенным, но нечеловеческим; механическим, безжизненным, слепым чудовищем, силой смерти. Чем-то ужасным, от чего они бегут, но никогда не смогут избежать. Я слишком утрирую, пожалуй, но это существует — только менее определенно и не так сильно выраженно. Где-то есть люди, понимающие это и этим управляющие, но то — технари, они изъясняются на нечеловеческом языке, когда объясняют то, чем именно занимаются. Все это все — части и взаимоотношения вещей неслыханных, они никогда не наполнятся смыслом, сколько бы про них не слушал. Их вещи, их чудовище продолжает пожирать землю, загрязнять воздух и озера, и этому никак нельзя отомстить, этого никак нельзя избежать.
К такому отношению нетрудно прийти. Проезжаешь через плотный промышленный район крупного города, а там одна сплошная техника. Район огораживают высокие заборы с колючей проволокой, запертые ворота, таблички ВХОД ВОСПРЕЩЕН, а за всем этим в прокопченном воздухе видишь странные уродливые формы из металла и кирпича, чье предназначение неизвестно, чьих хозяев никогда не увидишь. Ты не знаешь, зачем это, почему оно здесь, никто тебе не скажет, и только и можешь, что чувствовать свое отчуждение, будто этому вовсе не принадлежишь. Тот, кто владеет этим и понимает это, не хочет, чтобы ты здесь был. Вся эта техника неким образом превращает тебя в чужака в собственной стране. Сама ее форма, внешний вид и таинственность говорят: «Пошел вон». Ты понимаешь, что где-то всему этому есть объяснение, и то, что именно оно все производит, несомненно служит каким-то косвенным путем человечеству, но всего этого ты не видишь. Видишь же только таблички ВХОД ВОСПРЕЩЕН, ХОДА НЕТ, видишь не то, что служит людям, а самих маленьких людишек — словно муравьев, — которые прислуживают этим странным непостижимым формам. И ты думаешь: даже если бы я был частью этого, даже если бы я не был чужаком, то был бы всего лишь еще одним муравьем в услужении у этих форм. Поэтому окончательное твое чувство — враждебность; поэтому я и думаю, что именно она, в конечном счете, и лежит в основе такого отношения Джона и Сильвии, иначе не объяснимого. Все связанное с клапанами, валами и гаечными ключами, — часть этого дегуманизированного мира, и они уж лучше про него думать вообще не будут. Они не хотят в него влазить.
Коли это так, то Джон и Сильвия тут не одни. Вопрос не стоит, следуют ли они в этом своим естественным чувствам, или пытаются кому-то подражать. Многие другие тоже следуют своим естественным чувствам и не пытаются никому подражать, и естественные чувства этого огромного большинства людей здесь сходятся. Поэтому когда посмотришь на них коллективно, как это делают журналисты, то получишь иллюзию массового движения, целого поднимающегося политического, антитехнологического левого крыла, возникающего из явного ниоткуда и при этом требующего: «Остановите технику. Пусть она будет где-нибудь в другом месте. Только не здесь.» Все это еще как-то удерживается тоненькой паутинкой логики, подсказывающей, что без фабрик не будет ни работы, ни уровня жизни. Но есть человеческие силы сильнее логики. Они существовали всегда, и если достаточно окрепнут в своей ненависти к технике, паутинка эта может и порваться.
Для антитехнарей, людей антисистемы, изобрели клише и стереотипы — например, «битник», «хиппи»; и они будут появляться и впредь. Но отдельных личностей не превратить в толпу простой чеканкой массового термина. Джон и Сильвия — не люди толпы, как и все остальные, кто идет своими путями. Как раз против того, чтобы быть массовым человеком, они, кажется, и восстают. И чувствуют, что техника очень сильно завязана с теми силами, которые пытаются обратить их в людей толпы; им это не нравится. Пока сопротивление, в основном, пассивно: побеги на природу, когда получается, и тому подобное, — но оно не обязательно должно быть пассивным.
Я не согласен с ними насчет ухода за мотоциклом, но не потому, что не сочувствую их отношению к технике. Просто я думаю, что их бегство и ненависть к ней их же самих разоружают. Будда, Верховное Божество, столь же удобно располагается в платах цифрового компьютера или в шестернях трансмиссии мотоцикла, как и на вершине горы или в цветочных лепестках. Думать иначе — унижать себя. Вот об этом я и хочу поговорить в своем Шатокуа.
Мы уже выехали из болот, но душно по-прежнему: можно не мигая смотреть на желтый круг солнца, будто небо затянуло дымом или смогом. Но теперь нас окружает зелень. Домики фермеров чисты, белы и свежи. И нет ни дыма, ни смога.
2
Дорога разворачивается дальше… Мы останавливаемся передохнуть и пообедать и, немного поболтав, пускаемся в долгий перегон. Возникшая полуденная усталость уравновешивает возбуждение первого дня пути, и мы продвигаемся вперед равномерно — не быстро и не медленно.
Мы попали в струю ветра с юго-запада, и мотоцикл как бы сам по себе кренится навстречу порывам, противодействуя им. Позже появится ощущение чего-то необычного на этой дороге: будто за нами наблюдали или следили. Но впереди — ни машины, а в зеркальце далеко позади видны только Джон и Сильвия.
Мы пока не в Дакотах, но просторные поля наводят на мысль, что мы приближаемся. Некоторые — сплошь голубые от цветущего льна: он колышется длинными волнами, словно поверхность океана. Изгибы холмов круче, чем прежде, теперь они высятся над всем остальным, кроме неба — оно кажется еще шире. Фермы вдали — такие маленькие, что их едва можно различить. Земля начинает раскрываться.
Не существует какого-то места или четкой линии, где Центральные Равнины заканчиваются, а Великие — начинаются. Хоть смена, как сейчас, и постепенная, но застает врасплох. Будто выходишь в открытое море из какой-нибудь щелистой гавани, замечаешь, что накат волн стал больше, оглядываешься — а земли уже не видать. Деревьев здесь меньше, и внезапно я понимаю: они уже не местные, их сюда привезли и высадили вокруг домов для защиты от ветра. Там же, где их не сажали, ни подлеска, ни неподросшего молодняка нет — одна трава, иногда дикие цветы и сорняки, но в основном — трава. Начинаются луга. Мы в прериях.
У меня предчувствие, что никто из нас полностью не представляет, какими будут четыре июльских дня в этих прериях. Когда вспоминаешь автомобильные поездки через них, то в памяти всплывают всегда одна плоскость и огромная пустота, насколько хватает глаз, крайняя монотонность и скука, — а ты все едешь, за часом час, никуда не приезжая и не зная, сколько это еще будет продолжаться: без единого поворота, безо всяких перемен на поверхности, простирающейся до самого горизонта.
Джона беспокоило, что Сильвия может быть не готова к таким неудобствам, и он сначала хотел, чтобы она добралась до Биллингса, Монтана, самолетом, но мы с Сильвией отговорили его. Я доказывал, что физический дискомфорт важен только когда не то настроение. Тогда только пристегиваешься к тому, что доставляет неудобство, и именно его называешь причиной. Но если настроение — в порядке, то физический дискомфорт почти ничего не означает. А раздумывая о настроениях и чувствах Сильвии, я не замечал, чтобы она жаловалась.
К тому же, добравшись до Скалистых Гор самолетом, видишь их только в одном контексте — как милый пейзаж. А провести много дней в трудном пути через прерии — значит увидеть их совершенно по-другому: как цель, как землю обетованную. Если бы Джон, я и Крис приехали с таким чувством, а Сильвия — считая их «миленькими» и «приятными», то между нами возникло бы больше дисгармонии, чем из-за жары и монотонности Дакот. И в любом случае мне нравится с нею болтать, поэтому я думаю и о себе тоже.
Когда я смотрю на эти поля, мысленно я говорю ей: «Видишь?.. Видишь?..» — и мне кажется, что она видит. Я надеюсь, что потом как-нибудь она увидит и почувствует в этих прериях что-то такое, о чем я уже перестал рассказывать другим: то, что здесь существует, поскольку нет чего-то другого, и что только благодаря этому можно заметить. Иногда, кажется, ее очень подавляет монотонность и скука городской жизни, так что я думаю: может быть, в этой бесконечной траве и ветре она увидит то, что иногда приходит, когда монотонность и скуку принимаешь. Это есть здесь, но у меня нет для него названия.