Мишкино детство - Михаил Горбовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Мишки сладко слиплись веки, он хочет спросить про что-то и не может. И уже ему кажется, что это не мать говорит, а течет-журчит в Монашеском лесу серебряный родник.
Родословная
Комель печки служит Мишке хранилищем его любимых вещей. Тут он бережет книжку «Соломон-оракул» и четырнадцать бабок, одна из которых — биток — залита свинцом. Имеется также и досточка — скрипка — и красная железная коробочка. В коробочке хранятся медная солдатская пуговица, кремень и осколок синего стекла.
Весной, как только на Кобыльих буграх появятся проталины, Мишка наберет в карманы бабок и побежит играть с ребятами. По «Соломон-оракулу» он будет гадать девкам и бабам, когда научится читать. Скрипка… Она хоть не играет, а только скрипит, но зато Мишка сам ее сделал: сам выстрогал досточку, сам вырезал кобылку-подставку, сам натянул нитки — струны — и сам сделал смычок. Старший брат Филипп достал только Мишке прядь конского хвоста для смычка. Красная железная коробочка пригодится Мишке, когда он начнет ходить в школу: в ней он будет хранить перья. Пуговка… Пуговка хороша уже тем, что она с орлом и что ни у кого из ребят нет такой пуговицы. Нет ни у кого и синего стекла. Если один глаз прижмурить, а к другому приставить склянку, то все кругом, будто по волшебству, принимает удивительно красивую, мягкую синюю окраску: и изъеденный шашелем обеденный стол на тоненьких ножках, и длинная скамейка у стены, и угол с иконами, и материн горбатый сундук, и деревянная кровать, покрытая лоскутным одеялом, и даже рыжий зипун отца, что висит на гвозде у порога.
…Был зимний вечер. Мишка лежал на печи и вслушивался в мужичьи разговоры. Жалостливую историю рассказывал нынче Платонушка, товарищ отца по японской войне. Племянник Платонушки Андрей, по профессии штукатур, выбился было в большие люди: при помощи студентов сдал экзамен за все классы реального училища и поступил учиться на инженера. Уже последний год учился. Пишет матери: «Жди, скоро за тобой приеду». А потом новое письмо шлет: «Бесценная мать! Не жди меня скоро, еду по важной службе в далекие края. Не леди и писем: они оттуда не ходят, нет почты. Жди меня теперь через пять лет». Платонушка помолчал, а потом продолжал:
— А важная эта служба была ссылка на край Сибири — в Якутию, где птица на лету мерзнет. Загоревала сестра и в тот же год… — Платонушка приложил к лицу шапку и, всхлипнув, закончил: — померла.
Отец переступил с ноги на ногу. Семен Савушкин вздохнул. Мишке хотелось плакать.
— За что ж это его туда упекли? — полюбопытствовал Ефим Пузанков.
— Вишь, он какое-то обращение такое — вот не знаю, как оно по-ученому называется — простому народу написал.
— Умный человек, а тоже ошибся, — сказал дед Аким.
После Платонушки Семен Савушкин рассказывал о разбойнике Савицком. Разбойник будто этот грабил богачей и раздавал награбленное бедным мужикам. Семен дошел до самого захватывающего места: где-то в лесу разбойника окружили казаки. По тону, каким рассказывал Семен, можно было догадаться, что Савицкий как-то вывернется. Но как?
В это время вошел в избу Ксенофонт Голубок. Семен умолк.
Ксенофонт снял шапку, пригладил на голове волосы, сказал «добрый вечер» и присел на скамейку у стола. Осмотрев поочередно всех мужиков, Ксенофонт кашлянул в руку и спросил:
— О чем беседа шла?
— «О чем, о чем»!.. О бабушкиных пчелах! — сердито буркнул Семен Савушкин.
— Наверно, ты, Семен, какие-нибудь смутные речи из города привез? — предположил Ксенофонт.
— Привез. Одному любопытному в цирке нос дверью прищемили, — сказал Семен.
Мишка заметил, как у Евдокима, Митькина отца, сидевшего на корточках у двери, от улыбки собрались под глазами морщины, но Евдоким провел по лицу ладонью и будто стер улыбку.
— Не тебе ли прищемили? — допытывался Ксенофонт у Семена.
— Я не любопытный, — равнодушно ответил Семен.
— Та-ак, — протянул Ксенофонт, видимо не знавший, чем бы озадачить Семена.
В избе наступило молчание. «И зачем его черти принесли?» подумал Мишка о Ксенофонте.
— А ты знаешь, Иван Гаврилович, — обратился Ксенофонт к Мишкину отцу, — я был у графа и нашел там бумажку — родословную твоей фамилии. Я даже выписку сделал. Хочешь, прочитаю?
Отец сидел у порога рядом с Евдокимом, пощипывал по привычке свою рыжеватую бороду и о чем-то думал.
Не дождавшись ответа, Ксенофонт достал из кармана поддевки большой лист бумаги, развернул его и начал читать:
— «Тысяча семьсот девяносто девятого года марта осьмой день я, Н-ский помещик, майор Алексей Петров, сын Михальский, в своем роде не последний, продал на вывод Н-скому помещику генерал-майору графу Александру Александровичу Хвостову и наследникам его в вечное владение крепостного своего крестьянина Герасима Максимова, сына Яшкина с женкой Аксиньей и с чадами: Гавриилом…»
Ксенофонт остановился, взглянул на отца и с каким-то удовольствием пояснил:
— Слышь, Гавриилом — твоим отцом, значит…
— Ну и новость! — заметил Семен Савушкин. — Моего деда, я знаю, на борзого кобеля выменяли. — И добавил: — Твои предки тоже, небось, весь век у господ холуями были…
— Ну нет! — запротестовал Ксенофонт и ладони вперед выставил, будто отгородившись от Семеновых слов. — Наш род никогда в крепостных не был, мы всегда были государевыми крестьянами. А вот Рвановку, дедов, значит, ваших, прадед графа в карты выиграл. А допрежь того вы были крепостными помещика Лещинского.
— То-то у нас картежников много развелось! — заметил каркающим голосом Ефим Пузанков.
— Сколько ж за нашего брата платили? — полюбопытствовал дед Аким.
— А вот сейчас дойдем, — сказал Ксенофонт и начал шарить глазами и пальцем по бумаге, отыскивая место, где он остановился.
Но тут поднялся Мишкин отец, подошел к Ксенофонту, с гневом вырвал выписку, бросил ее под стол и тихим, но страшным от волнения голосом сказал:
— Ты лучше выписал бы, как твой дед на проезжей дороге кабак на откупе держал да пьяных купцов грабил…
Руки у отца тряслись, сам он был бледен.
— Из песни, как говорится, слова не выкинешь, — робко возразил Ксенофонт и вздернул плечами.
— Ну и пой про своего деда… Деда моего продавали, а я вот георгиевский кавалер, — строго сказал Мишкин отец и ударил себя кулаком в грудь.
В избе снова воцарилась тишина. Ксенофонт еще раз вздернул плечами, поднялся и, ни слова не промолвив, ушел. Вслед за ним, притворно зевнув и сказав: «Завтра надо пораньше вставать», вышел Ефим Пузанков, за Ефимом — дед Аким.
— Эх, люди… мыслете… — вздохнул Семен Савушкин.
Вечер расстроился.
Когда отец вышел проводить остальных мужиков и в хате никого не осталось, Мишка соскочил с печи и подобрал бумажку. Раз отец рассердился, значит бумажка была обидная, и ее следовало порвать. Но в бумажке оставалось непрочитанным самое интересное: сколько стоил Мишкин прадед с прабабкою и с чадами. Мишка стоял в нерешительности. Вдруг в сенцах лязгнула щеколда. Мишка вскочил на печь и сунул бумажку в «Соломон-оракул».
Так среди любимых Мишкиных игрушек оказалась ненавистная и интересная бумажка — родословная.
Летающее сало
На дворе лютые морозы. Мишка сидит на печке, вьет веревочку и разговаривает сам с собой: «Теперь ты у меня чорта с два улетишь. Я тебе, милое, подвяжу как следует крылышки. И не трепыхнешься даже… Вот как…»
Утром он слышал, как мать говорила отцу:
— Сала уже на донышке осталось. Пора, должно быть, ему и на дуб улетать.
— Ну что ж, — сказал отец, — пора так пора…
Мишка вспоминает этот разговор и улыбается: «У кого улетит, а наше, как миленькое, будет сидеть».
Раз в год, к рождеству, Яшкины, как почти каждый двор Вареновки и Кобыльих выселок, кроме Макара Ярочкина да бабки Косой Дарьи, резали свинью. Собственно, это была не свинья, а пяти-шестимесячный подсвинок. Откармливался он обычно летом на крапиве, собачьей лебеде и бурачной ботве, а осенью на картошках. Оттого подсвинок бывал шелудив, щетинист, с желваком на брюхе, видом больше похож на ежа, чем на свинью. Сала с подсвинка нарезали с пуд, и толщиной оно даже на хребте было не больше как в два пальца.
Сала вдоволь ели только первые два дня праздника рождества. Потом оно становилось все более и более редким гостем на столе и наконец, примерно в середине рождественского мясоеда, совсем исчезало. А когда Мишка спрашивал у матери, куда девалось сало, она объясняла:
— На монашеский дуб улетело. Теперь, сынок, пасху жди. На пасху оно снова прилетит.
— А как же оно без крыльев летает? — недоумевал Мишка.
— А как летает ковер-самолет? — спрашивала мать.
И чтоб отвлечь Мишку от разговоров о сале, она описывала ему соблазнительную картину пасхальных святок: