Мишкино детство - Михаил Горбовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За Гришиными, на широкой усадьбе, — хорошо обстроенное подворье деда Моргуна. Моргунова изба хоть и крыта соломой, но обложена кирпичом. Через дорогу, по склону лога, большой тенистый сад. В саду ульи — дуплянки, покрытые плетеными соломенными колпаками. В середине сада — похожий на большой погреб амшаник. Дед все лето напролет возится с пчелами. Земли у Моргуновых немного меньше, чем у Ермила. Всем хозяйством правили два сына Моргуна — Козьма и Василий. Они нанимали поденщиц и батраков, они продавали хлеб и мед, они покупали обновки. Дед Моргун — розовый, белобородый, но голос у него гнусавый и вечно недовольный.
Последняя изба на северной окраине лога — деда Акима.
Все дворы от Макара Цыганка до Акима называются Вареновкой.
От акимовской избы постройки перекинулись на южный склон лога — на Боковку. Первая, подслеповатая, снаружи неоштукатуренная изба — мельника Анохи. Четырехкрылая ветряная мельница, что видна со шляха от столба-указателя, как раз и есть Анохина мельница. Мишка любил смотреть, как крутятся крылья мельницы; мельница тогда казалась ему живой, будто силилась сорваться с места и куда-то убежать. Но мельника Аноху, здорового, вечно запыленного мукой мужика, Мишка не любил, потому что Мишкин отец говорил про Аноху: «Вот живодер — по четыре фунта с пуда отмера берет!»
Левей Анохиной избы, прикрывшись густым вишенником, стоит дом церковного старосты Федота. Богача, равного Федоту, нет в большой округе. У него без малого сто десятин земли. Скупей Федота, должно быть, тоже нет мужика во всем белом свете. Не только батракам и пастухам — даже своим домашним Федот дает хлеб по порциям.
У Федота два сына, почти одногодки с Мишкой: старший — Ванька и младший — Федька. С ними Мишка и его товарищи в постоянной вражде. И зимой и летом они воюют. Зимой — снежками, летом — камнями. Мужиков-богачей на деревне называют живоглотами. Самым ненавистным для Мишки живоглотам был Федот.
За Федотовым двором длинной цепочкой вытянулись избы Разореновки: маленькие, горбатые, все в два окна на улицу. Возле изб нет ни сараев, ни деревьев. Разореновские мужики с пасхи и до покрова уходили на печные, каменные, малярные и плотницкие работы. Бабы землю сдавали в аренду Федоту и у него целый год работали.
До церкви, зеленая глава которой видна с Вязовского шляха, еще три версты: она в Осинном.
Мишка живет на Кобыльих выселках. Выселки примостились за гумнами Вареновки, на склоне огромного пустыря — так называемого Кобыльего бугра. На выселках пять изб. Первая изба — Митьки Капустина, друга Мишки. Отец Митьки когда-то был первый каменщик, но однажды свалился с рештовки, отбил, как говорили бабы, «нутро» и вот уже несколько лет ничего не делает, беспрерывно кашляет и курит злой табак. Всю семью кормит мать, женщина высокая и худая, со скорбным серым лицом.
Рядом с Капустиными — изба глуховатого кузнеца Никанорыча, по прозвищу Голубок. Против избы, через дорогу, — кузница. От нее во все дни, кроме праздников, несется перестук кузнечных молотков. Сын Никанорыча Ксенофонт занимался хлебопашеством. Земли у него было немного, но на этой земле получал он такие урожаи, каких не снимал и помещик Хвостов. Ксенофонт брал в библиотеке помещика Хвостова книжки и по этим книжкам вел свое хозяйство.
Ксенофонтов сын Петька тоже товарищ Мишки. Но любви к нему, как к Митьке, у Мишки нет, потому что Петька жадный: все смотрит, как бы себе побольше, ничем не поделится.
Третья изба на Кобыльих выселках — Семена Савушкина. Семен почти всем на деревне дал прозвища. Он мог целыми днями рассказывать разные сказки и прибаутки.
Семену на русско-японской войне снарядом оторвало правую ногу. «Лежу это я, — рассказывал он, — и постреливаю. Вдруг сзади меня как ахнет снаряд! Я обернулся и вижу — в воздухе будто кочерга кубыряет. Глянул на свои ноги, а одной нету. Э-э-э, думаю, так это, значит, голубочка моя нога кубыряла!..»
О том, что у него оторвало ногу, Семен домой не писал. Вернувшись из госпиталя на костыле и колодяшке, он, не здороваясь, спросил у жены Устиньи:
— Ну как, будешь принимать или возвращаться туда, откуда прибыл?
Устинья закрыла глаза руками и заплакала.
— Ну, хорошо… Только не плачь: завтра моего духу тут не будет, — сказал Семен.
Вечером он все ласкал детей — трехлетнюю Нюрку и пятилетнюю Маруську. А ночью вышел во двор и ладился повеситься. Но Устинья во-время выбежала во двор, силой втащила Семена в избу и поклялась:
— Пусть я детей своих не увижу, если я хоть одним словом когда-нибудь попрекну тебя!
И с тех пор безропотно тянула две лямки в хозяйстве: мужскую и женскую.
Рассказывая что-либо смешное, Семен сам никогда не смеялся. И по лицу и по голосу его никогда не узнаешь, правду ли он говорит или выдумку. Никто никогда не видел его мрачным. О своей одной ноге он пел даже частушку, пристукивая костылями по деревяшке:
Хорошо тому живется,У кого одна нога:И сапог немного бьется,И парточина одна…
Ходил он зимой и летом в рваном полушубке, растоптанном валенке и черной мохнатой шапке.
Четвертая изба, похожая на кузницу, — бабки Косой Дарьи. Изба почти всегда на замке, потому что Косая Дарья либо где-нибудь новорожденного принимает, либо обмывает покойника, либо стряпает на свадьбу. Бабкин двор зарос бурьяном.
Последняя изба на выселках — Ивана Яшкина, Мишкина отца. Изба срублена из кое-какого леса, но часто белится, а наличники окон красятся печной сажей, и потому вид у избы всегда веселый.
Когда-то, до японской войны, у Яшкиных была дубовая изба. В хозяйстве имелись лошадь, корова. Зимовали две-три овцы. Но как раз в японскую войну, когда Ивана Яшкина призвали из запаса на войну, от невыясненной причины загорелся сарай Косой Дарьи. Ветер дул в сторону избы Яшкиных, и меньше чем через полчаса от избы осталась печь да длинношеяя труба. Мишкина мать ездила в Осинное молоть рожь. Вернувшись с мельницы и узнав, что сгорела не только изба, но и весь скарб и даже корова, а дети целы и невредимы, она перекрестилась и сказала: «Ну, слава тебе господи, что они все невредимы!» Она продала лошадь, сбрую, телегу. Часть денег взяла взаймы под отработку у Ермила и Моргуна и до прихода Ивана Яшкина построила избу и даже плетеный сарай. Но в сарае уже, кроме кур да захудалого поросенка, никакой живности не водилось.
На адресах, в казенных бумагах с двуглавым орлом и печатями, требовавших непосильных податей, и Вареновка, и Боковка, и Разореновка, и Кобыльи выселки именуются деревней Рвановкой.
Здесь протекло Мишкино детство. Тут по скрипу Мишка узнавал, чьи ворота открылись, отгадывал, чья собака залаяла, чей петух поет.
Живой родник
И Вареновку, и Боковку, и Кобыльи выселки окутала темь осенней ночи. Стекла в окнах — черные. Мишкины старшие братья, Филипп и Санька, спят на печке. Отец, прикрывшись рыжим зипуном, лежит на широкой лавке у надворной стены. На столе вверх дном стоит кувшин. На кувшине горит маленькая жестяная лампочка. Мать стоит на коленях — молится. Мишка лежит на кровати; он поджидает мать и перебирает события истекшего дня. Брат Санька плакал и сквозь слезы жаловался: «Всем ребятам новые штаны купили, а мне в школу ходить не в чем». Отец молчал. Мать вразумляла Саньку: «Брюками не учатся. Учатся головой. Что ж делать, если купило притупило… Ну купили бы тебе брюки, рубаху, шелковую манишку, а зубы потом на полку?» — «Я не говорю — манишку», растягивал слова Санька.
Мишка про себя негодует на Саньку: «Брюки ему… брючный какой… Филипп вон старше Саньки. У Филиппа брюки еще хуже Санькиных, а молчит. И учится Филипп хорошо, первый ученик в школе, а Санька кое-как учится, в сведениях все больше горбатые тройки стоят».
Потом отец носил на мельницу два пуда ржи. Вернуться с мукой он должен был к обеду, а вернулся совсем в сумерках, говорит — «завозно было».
— Небось, все про войну да про маньчжурские сопки говорил, а люди мололи, — заметила с сердцем мать.
— Пошла бы да сама смолола! — обиженно сказал отец.
Мать от этих слов вспыхнула, будто спичка:
— Ага!.. Я и приготовь, я и накорми, я и сшей, и обстирай, и напряди, и вытки, и еще в лес по дрова, и мели муку…
И пошла цеплять слово за слово. Мишке было жаль и отца и мать: когда они ругались, это был верный признак, что в доме злые недостатки.
На ужин мать подала чуть теплые, лениво паровавшие щи и картошку — прикусывать вместо хлеба. Мишка ужинать не стал. Он только взглянул на щи, и во рту стало так кисло, что он скривился.
Отец, что-то, видно, обдумывая, тяжело вздыхает. С печки доносится хриплое, с присвистом дыхание Филиппа.
Мишка прячет под одеяло голову и прислушивается, какие молитвы шепчет мать: если будет говорить «царствие божие дедушкам, бабушкам» — значит, молитва скоро кончится; если же «богородица, дева радуйся» — до конца молитвы еще далеко. «Да воскреснет бог и расточатся врази его», повышенным шопотом говорит мать. «Тоже еще далеко…»