Журнал «День и ночь» 2010-1 (75) - Лев Роднов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, Тамара Петровна, — сказал он, оттирая пот из-под фуражки. — Мы с полковником семь раз у дуба облегчились, прежде чем он разрешил вас отпустить. Собирайтесь! Летим!
Дядя Яша знал, что приказ отца не может быть не выполнен. Полковник также знал, что ни за что не отдаст вольнонаёмную Курилову какому-то там старому хрену-генералу. Я думаю, что решил всё дуб. Ему просто надоело, что вокруг него кружат двое молодцов, орошая. Он взял сторону ординарца Якова Куцевалова и, как-то друидически воздействовав на товарища Кононенко, рассеял решимость последнего. Полковник сдался.
Подружки переживали мамино счастье, как своё. Одна из девчушек со словами: «Вот, Томочка, возьми», — протянула ей свою единственную пару беленьких носочков. Этот драгоценный подарок мама запомнила на всю жизнь. Отдать последнее сокровище.
Так мама снова вернулась к генералу Слюсареву. Грозы разводных выговоров прошумели как-то сами собой. Больше они друг с другом не расставались до 11 декабря 1981 года, когда отец скоропостижно умер, упав вдруг в коридоре. Было ему семьдесят пять лет.
Глава II
Выплывший архив
«Всё выше и выше и выше стремим мы полёт наших птиц, и в каждом пропеллере дышит спокойствие наших границ». — Я рьяно протираю тарелки. Вечером соберутся друзья, большей частью всё артистический народ. Всё-таки, кто автор славной мелодии? Где-то читала, что авиационный марш военно-воздушных сил РККА, написанный в 20-е годы, использовали немцы для своих люфтваффе. Что ж, молодцы, немцы. Знакомый с детства марш сопровождает мои хлопоты по дому… «Так, не забыть ещё на рынке прикупить зелень — кинзу, цицмату, тархун».
Незаметно текут вечерние минуты, свиваясь в часы.
— Твой отец, кажется, был военным? — Неожиданный вопрос оглушает меня. С чего это вдруг?
Армия нынче не в чести. О ней не говорят, а если… то только с иронией. Чтобы проскочить тему, я небрежно бросаю: «Да, так. он воевал. А вы смотрели последний фильм Тарантино?»
Разговор скатывается в привычное русло киноновинок.
Проводив гостей, я подхожу к портрету отца. Мне перед ним неловко, как будто я его предала. Боже мой, мой отец. Да, если бы они только знали! Мой отец — лётчик. Генерал. Гвардии генерал-лейтенант авиации. Сталинский сокол, чёрт побери! В 1939 году, когда он входил в холл гостиницы «Москва», швейцар, вытягиваясь в струнку, громко объявлял на весь вестибюль: «Внимание! Герой Советского Союза!».
На сердце — грусть. Да, отец стал забываться. Уж очень быстро покатилась жизнь. Я училась, влюблялась, расставалась, сбегала из Москвы в тогда ещё глухую деревню Коктебель — и всё сама, и всё одна. Отец все эти годы лежал на антресоли в семейных потемневших фотоальбомах, исписанных тетрадях, пожелтевших отпечатанных листках неоконченных воспоминаний. О чём в них? Я никогда не интересовалась. Вспоминаю, что при жизни, разместившись удобно за письменным столом со своими листочками, — для вдохновения он «заряжался», как и его любимая летательная техника, горючим — мне казалось, Сидор Васильевич не шёл дальше начальной главы. Главы — о том, как «он родился мальчиком» в Грузии, вернее, «его родили мальчиком», почти как «витязя в тигровой шкуре» (отец родился в рубашке) к многоголосой мужской радости всего Тифлиса. Самое важное для себя воспоминание он торжественно переписывал по много раз. Не однажды я заставала его в романтически-приподнятом настроении.
— Ай! Сагол! — произносил он своё «любимое», довольный, приподнимаясь от стола. — Ай, сагол!.
И вот, этой зимой нас залили соседи с верхнего этажа. «Эй, вы, там, наверху!» И не просто так, а кипятком. Антресоль, наполнившись водой, так основательно просела, что её пришлось срочно вычищать.
Из глубины сырого тоннеля с первой волной тёплой воды выплыл намокший по краям большой парадный портрет отца. Ну, вылитый новгородский гость Садко — с любимой в синих волнах-завитушках коробки шоколадных конфет.
Вслед за портретом выскочила на свет сложенная пополам плотная китайская грамота на парчовой ткани. На бледно-голубом фоне, краплёном золотыми мушками, по краям оторочено вышивкой — чёрные матовые иероглифы. На обороте — перевод с китайского: благодарность генерал-лейтенанту авиации Слюсареву за организацию противовоздушной обороны города Шанхая в 1950 году, подписанная председателем Мао. В конце — размашистая, даже лихая подпись Мао Цзэ Дуна голубой тушью и, разумеется, по вертикали. Чудно.
Фотоархив нашей семьи. Старый, продавленный чемодан доверху набит чёрно-белыми фото. Мамино любимое занятие — надписывать карточки. С одной, уже выцветшей, глядят двое — он и она, наверное, самых влюблённых и самых счастливых. «Серёжа, ты помнишь, как это было? Вена. Австрия. 1945 г.». На крошечной фотографии — у обочины дороги группа военных живописно облепила столько всего повидавший на своём веку газик с брезентовым верхом, который больше никуда не спешит. Снято в те же майские, первые, послевоенные часы и дни. Парни в гимнастёрках, пилотках, сапогах, кудрявый — с аккордеоном. В центре — мама, непостижимо молодая. Подвитые локоны до плеч, вместо чёлки — валик волной назад по моде тех лет. На ней — лёгкое платьице, подчёркивающее всю её женственную фигурку. Понятно, что мужчины затянули её в самую серёдку, чтобы быть к ней ближе, ещё ближе, ещё. На другом снимке мама в шинели и кубанке смотрит в некую невообразимую даль вместе со своим Серёжей — за озеро Байкал, за Порт-Артур, в сторону Великой Китайской стены. А вот, наконец, и сама площадь «Тяньаньмэнь». «Пекин и всё какие-то храмы», — аккуратно выводит мама на оборотной стороне карточки.
На этой фотографии папа обнимает маму.
А здесь он смотрит на неё чуть сверху светлым уверенным взглядом, положив руку ей на то место, куда обычно вешают ордена.
Я обнимаю игрушечного мишку.
Папа обнимает дочку Лену. Лена обнимает папу.
Мы на веранде нашего дома в Аньдуне. Лена держит в руках горшок с цветком. У меня на коленях — клетка с перепёлкой.
Я опять обнимаю любимого мишку, который в самое ближайшее время окончательно размокнет и развалится на части от моих частых уколов ему в попу, чтоб не болел.
Я крепко обнимаю папу. У него на коленях, чуть отпрянув, чтобы удобнее было смотреть, я по-гайдаровски ясно гляжу папе в глаза. Папа, ты помнишь, как это было?
Китай, 1953 г. На террасе и во дворе обитает маленькая живность, собранная для нас тобой на манер зоопарка. В заднем углу двора — кроличий загон, куда после завтрака я тороплюсь, чтобы отшлёпать непослушных кроликов. Странно, но кроликов с каждым днём становится всё меньше. Повадился хорёк. Лаконичное объяснение взрослых меня не устраивает. Так и вижу своё недоумение и чуточное раздумье на тему: заплакать или… а ну их, этих кроликов. Зато в глиняном, глубоком чане ходят восьмёрками две большие змеи. Хлопочет над крошками хлеба и пшеном перепёлка. В тесной клетке со страшным сердцебиением, слышным, кажется, на весь дом, сидит заяц. Зайцу нехорошо. Это ясно. И, несмотря на то, что зайчата — любимые персонажи, у зайца долго не задерживаюсь. Неприятно, что ему плохо, когда всем так хорошо. Филин с поворачивающейся головой, кажется, немного угрожает. Ну, его, тоже, пойду лучше в папин кабинет.
О, какой кабинет! О! Сколько здесь разных удивительных вещей! А как бьют в глаза алые круглые коробочки, расписанные золотыми сверкающими жуками, на резном столике. Если постараться и сильно вцепиться в крышечку, то, отодрав её, в глубине красного картонного стакана обнаружатся белые-пребелые, короткие карандаши. Но я-то знаю, что это совсем не карандаши, а папиросы. Их с сестрой мы уже раскуривали в Чите, значит, когда нам было по четыре года. После чего случился большой чёрный пожар с дымом и гарью, сгоревшими в нём маминой шубой и платьями. Нет, не буду, пожалуй, сегодня курить, а только понюхаю. Всё-таки, какой необыкновенный у них запах. Как они пахнут, совсем как отец. А это что за густая, тёмная жидкость в узкой бутылке? Фу, какая гадость. Весь рот горит. Может, и это — нельзя? Нет, лучше поскорее выбираться из папиного кабинета. А вдруг он скоро вернётся?..
Хотя отец никогда не возвращался, не приходил домой в обычном понимании, и, конечно, не носил пижаму. Отец в пижаме? Ну, это просто до слёз. Да, он весь в патронах, крест на крест, и кинжал сбоку. Над нашим диваном — косым андреевским крестом дугообразная сабля с гравировкой по стальному клинку с узкой сияющей шашкой. В шкафу — пара тёмных старинных охотничьих ружей, работы каких-то иноземных братьев. Третье ружьё — совсем простое на вид. Но когда я в пятом классе выбралась с ним на наш балкон, навела на противоположные крыши и долго целилась, не припомню в кого и зачем, то, надо признать, очень скоро, в тот же день, к нам в квартиру пришли какие-то дяди и забрали ружьё с собой. Ничего, оставался ещё дамасский кинжал сплошь в арабской курчавой вязи. Наган или нечто пистолетное мама давно уже выбросила в узкий подмосковный ручей, так как папа был достаточно ревнив. Охотничьи ружья с частыми серебряными насечками он раздарил сам, всей широтой русской крови впитав старинный грузинский обычай — снимать со стены первую вещь, глянувшуюся дорогому гостю.