Избранные новеллы - Юхан Борген
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В кружке у камина сдержанно засмеялись. Не громко и открыто, а так, как смеются посвященные, люди, которые могут позволить себе понимающий смешок, несмотря на... несмотря на все.
- И вот он сходит к людям и видит, что каждый поглощен своим. Он сам сказал эту фразу про золотого тельца. Может быть, он имел в виду деньги, а может, наши повседневные заботы. Как вы помните, у него было чуть ли не мистическое восприятие природы, да-да, я бы без колебаний назвал его убежденным пантеистом. Итак, он пережил разочарование. Мы - его друзья, те, кому будет его сильно не хватать, - мы-то знаем, что это была сложная, двойственная натура; по профессии страховой агент, по образованию бухгалтер, человек, привыкший все поверять цифрами, он в то же время был своим в кругу художников, он искал непреходящие ценности, да-да, мы, его друзья, понимаем, как сильно нам будет недоставать именно этой двойственности его натуры. Итак, он сходит к людям, пережив потрясение. Мне вспоминается, как он сам рассказывал об этом, точно это было вчера, а не без малого двадцать лет тому назад:
"Я снова надел лыжи. Я отправился в горы, чтобы на вершине обратиться к своему богу. Но сколько я ни взывал к нему, говоря о безумии мира, о глупости и предательстве, царящих на земле, все было напрасно. Бог не откликнулся на мой зов, он не захотел меня услышать или был заодно с этими халлингдальцами. Но мои скрижали разбить было нельзя, ибо они жили у меня в разуме, а разум мой был тверд, как гранит, мысли мои холодны, как лед в голубых расселинах ледника. И я сказал господу: "Отойди от меня, лицемерный искуситель, можешь со своими халлингдальцами плясать передо мной, и да погубит вас сатана!" Вот как я разговаривал с богом, и тем не менее моя страховая компания, основанная в 1870 году, существует и поныне и будет существовать во веки веков; а создали ее в тот год, когда Франция устремилась навстречу своему концу".
Литератор умолк, но смотрел не на слушателей, а в огонь, будто там, в дрожащих языках пламени, ему виделись его печальные воспоминания. Наконец он продолжил рассказ, теперь уже явно подражая, притом весьма искусно, голосу покойного:
"Этот хваленый бог все же явился мне - один-единственный раз, на Хардангерийекелен, в девять часов утра, через три часа после того, как я вышел из Финсе, - он-таки явился мне, да, явился такому ничтожеству, как я. Почему же он отказал мне в божественном откровении, когда я стоял на горе со своими проклятыми скрижалями? А у меня там все было расписано. На одной стороне - закон, на другой - нарушение закона, все разложено по полочкам. Что он, собственно, хотел сказать, отвергая любителя порядка, в кои-то веки именно любителя порядка? Других же удостаивают этой чести... Говорят, поэтов и беременных женщин... почему же не любителя порядка, который печется о своем деле? И ведь эти халлингдальцы, эти обитатели Теллуры, которые не устают повторять, что они - люди (словно это великая заслуга - быть людьми), - они ходят в церковь и молятся тому же богу. Тогда как меня, который постоянно устремлен ввысь, ищет дверь, отверстую на небе, и не может найти, ибо она закрыта тем плотнее, чем голубее небеса, - меня этот бог отвергает, хотя у меня есть что порассказать о халлинге - неутомимой и гибельной пляске повседневности в царстве смерти; я сам плясал ее, но я никогда не забывал о боге, о таинстве. Не каждому дано называться Моисеем. Пусть я не гожусь в предводители, но иногда я могу вести за собой народ, я имею дар пророчества, предвижу бедствия. И если те, кто пляшут халлинг, иногда достают в своей пляске до потолка - это еще не небо".
Литератор откинул волосы со лба. Этот чисто внешний, непроизвольный жест выдал слушателям его внутреннее волнение. Они выжидательно молчали. А потом уже просто молчали, не ожидая ничего, точно поняли, что продолжать рассказ нельзя: все и так знают, чем кончилась та история. Давным-давно, двадцать лет тому назад. А кончилась она помешательством впечатлительного, наделенного богатым воображением ума, ума, который вообще-то занимался цифрами и вычислениями, за что и был прощен светом.
Уходя, кто-то сказал:
- Я, конечно, не слишком хорошо знал покойного; по правде говоря, он мне казался человеком несколько циничным, но раз у него такие друзья...
Один сказал, уходя:
- Я так мало его знал.
Другой сказал:
- Она прекрасно держится.
Это относилось к вдове. Вдове, которая в это время высыпала из пепельниц окурки.
- По сути дела, я его тоже плохо знала, - сказала вдова. - Да и он меня знал не лучше.
- Все-таки вы были мужем и женой, - заметил ее друг, Литератор.
- Только тебе это и говорить. Как ты думаешь, ничего, если я включу телевизор?
- Ничего? Мне кажется...
- Ладно, не буду. Ты слышал, что говорили гости?
- Да. Ты действительно хорошо держишься.
- Иронизируешь? Тебе кажется, что вдовы всегда хорошо держатся. Ты привык, что это так.
- Пожалуйста, не заводись.
- Я не завожусь. А вот тебе не мешало бы подзавестись. Ты ведь был его лучшим другом.
- Теперь иронизируешь ты. Но я действительно был его лучшим другом. Такое случается довольно часто. Впрочем, все это мы и так прекрасно знаем.
- Да, знаем. Вернее, знали. Все. Или почти все. Выпить ты мне по крайней мере разрешишь?
- Я тебе разрешу все, что хочешь, милая. А чего мы, собственно, не знали?
Она беспокойно ходила по комнате. Пепельниц больше не осталось, бокалы тоже все были убраны. Она покрутила ручки телевизора.
- Не знали, что нам будет являться его призрак, - ответила она. - А теперь иди, мне хочется побыть одной.
И вот все разошлись, каждый к своим заботам.
Тот, кого мы знаем под именем Моисея, ушел первым. Тоже к своим заботам? Его друг, Литератор, пошел к своему письменному столу.
Вдова - женщина, которую теперь называли вдовой, - ушла в себя и больше не пытается играть роль вдовы.
"Эти его приступы ярости, вспышки, за которые он получил свое прозвище, - видит бог, он это все не по злобе, но и я тут тоже ни при чем. Говорят, нужно принимать мир таким, как он есть... а кто это, кстати, говорит? Впрочем, кто бы ни говорил, это верно: если все начнут... Что там дальше, в этом изречении: если все начнут делать так, как сделал один... Тьфу ты господи, памяти никакой не стало. Но разве это я придумала то, что он называл повседневностью, то, что он называл предательством по отношению к жизни? Конечно, коль скоро так живут все, очень удобно изображать из себя исключение, эдакого великого пророка, сверхчеловека, раз ты сам не можешь примириться с неизбежностью будней. Вот о чем мне хотелось бы ему написать. Как это ни смешно, я каждый день сочиняю письма. Письма в мир иной. Не для того, чтобы просить прощения, мне извиняться не в чем, но чтобы объяснить. Удивительно, как нам всегда не хватает времени для объяснений. Муж с женой могут прожить под одной крышей ни много ни мало тридцать лет, и все равно времени не хватит.
Возьмем летний день за городом: я стою на кухне и в окно зову мужчин обедать. Один, скажем, забрался на дерево, другой ловит рыбу. А что делал в своем высокомерии он? Да ничего не делал, сидел сложа руки. Он был погружен в размышления, занят предсказанием бури. Полноте, знал ли он о ней на самом деле, а если знал, то откуда? Нет, конечно, он знал все, по крайней мере многое. Тогда еще один вопрос - обо мне: погрязла ли я в обыденном, стоя на кухне, в чаду и угаре? Это все символы, сказал бы он. Но разве мало символов вокруг нас, разве мы сами не состоим из символов?.. Любила ли я свою кухню? Черта с два! И он бы подтвердил это, потому что, честно говоря, это он тоже знал. Ну и как он реагировал? Нужно отдать ему должное, он ничего не требовал, охотно брал на себя повседневные заботы, освобождал меня и других - детей, например... И что же? Все равно он где-то витал, его не было рядом, тебя не было рядом, слышишь? Я знаю, ты слышишь меня, конечно, слышишь, я знаю, что ты существуешь - может, близко, а может, где-нибудь еще, бесконечно далеко отсюда. Ты всегда был далеко, даже когда находился рядом. А сейчас? Сейчас ты умер. Да, умер. Я повторю еще раз: умер. Ты умер. Но ты и теперь знаешь о надвигающейся буре, сумеешь предсказать ее, а может, и вызвать? Может, и ту бурю ты вызвал сам, в шутку, устроил на море волнение, а потом пошел вытаскивать лодки, ты, наверное, хотел разыграть из себя господа бога или на худой конец предводителя своего народа, своего крошечного народа, изобразить Моисея, а?
И вот я вдова, твоя вдова. Трудно представить себе положение более банальное, чем то, в которое ты поставил меня своей смертью, своей кончиной, как выразился бы наш друг Литератор. Кстати, твои подозрения насчет него необоснованны, как бывают необоснованны все подозрения, пока они сами не создадут для себя почву и не оправдаются. Он мой любовник? Да никакой он не любовник. Как и ты никогда не был моим мужем. Муж сам толкает жену к любовникам своими склонностями; у тебя это была склонность к уединению, склонность настолько извращенная, что становилась самоцелью. Уединение... кто ж не тоскует по нему, когда он не один? А ты не был один, не был одинок, ты был окружен... окружен своей собственностью, своими домашними, так их, кажется, называют? Для мужчины домашние - его собственность, и в то же время он свободен от них. У женщины нет такой собственности, и тем не менее она обязана принадлежать им. Кому? Тем, кого она должна называть своими. Тому, кто может позволить себе такую роскошь, как одиночество. Тому, кто умеет толковать знамения, чуять бури и впадать в праведный гнев по поводу всеобщего падения нравов. Куда ты, собственно, стремился в своем пророческом одиночестве? К еще более полному одиночеству, вот куда. В пустыню. Во главе своего народа. И теперь с небес, с высоты своего уединения ты не стесняешься давать наставления мне, посылать весточки ему. Литератору, как ты его высокомерно называешь... думаешь, я не заметила, что он дрожит он страха? Да, дрожит, потому что мы боимся привидений, боимся тебя. Я боюсь тебя, человека, который был "моим" мужем. Слово-то какое, "мой"... "Мой" муж, который никогда по-настоящему не был моим, а жил грядущими бурями, пророчествами. Но я проклинаю тебя на этих твоих небесах, в которые не верю и с которыми не могу разделаться. Твои заповеди вызывают у нас отвращение, твои упреки... да нам от них ни жарко ни холодно, да-да, и мне тоже, "твоей" вдове. Вот моя траурная вуаль, я срываю ее, вот мое черное платье, мрачное, как смерть, я срываю и его... хорошо бы это кто-нибудь видел, какой-нибудь мужчина, да кто угодно, и ты бы полюбовался вместе со всеми. Я презираю твою праведность. Ну же, одинокий Моисей, возмутись с высоты своего уединения нашими плясками и отомсти со своих небес, где место тебе, но не мне. Оттуда, с небес, предстоит тебе увидеть обновление мира!