От Берлина до Иерусалима. Воспоминания о моей юности - Гершом Шолем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И не в последнюю очередь должен упомянуть мою кузину Леонию Ортенштайн, которую я отыскал в месте, неожиданном для этого повествования: в немецком посольстве в Берне. Она родилась от смешанного брака в семействе Пфлаум, о котором я упоминал вначале. Мы, конечно, были знакомы с детства, но в девятнадцать лет она заразилась тяжёлой формой туберкулёза и в 1916 году, когда все потеряли надежду, была отправлена в Давос. Но всё же она выздоровела – ко всеобщему и моему удивлению, смогла покинуть Волшебную гору[107] и устроилась в Берне на вновь созданную должность, связанную с закупкой жиров, секретарём руководителя. Пока я жил вблизи от Беньямина в обширной мансарде домика почтальона в деревне Мури, расположенной тогда за городской чертой, мы с ней виделись редко. Но осенью, когда я перебрался в город и поселился неподалёку от неё, мы стали видеться чаще и очень подружились.
Часовая башня. Берн. 1910-е
Берн на фоне Альп. Нач. XX в.
Лони, всего лишь годом старше меня, во всём была почти полной моей противоположностью. Чистая эстетка по натуре, она, сколько могла, экономила на еде, но тратилась на изящную элегантную жизнь и такую же одежду. Убеждений она практически не имела: трудная юность, раннее сиротство и жизнь бедной родственницей у богатых дядюшек – все это не оставляло для них места. Ещё до Первой мировой войны она больше года прожила в Вильно у своей состоятельной тётки и там научилась говорить по-русски. Сам её скептический и наблюдательный характер также, по-видимому, препятствовал формированию у неё твёрдых убеждений. Мои неколебимые убеждения она восприняла с интересом, но вполне сдержанно. Она была весела, но не насмешлива, дружелюбна, но не очень доверчива, охотно позволяла за собой ухаживать, однако, за двумя исключениями, всерьёз эти ухаживания не воспринимала. Не сказать, что она была особенно хороша, но отличалась изяществом и, сколько могу судить, по-настоящему любила только цветы, музыку и книги. Передавали, будто на свадьбу Мейер и Боллага я явился с большим букетом роз, продержал его в руках всё время торжества, и с ним же и ушёл, и будто бы это было всеми замечено и вызвало общее веселье. Если этот случай действительно имел место, в чём я не вполне уверен, – этот букет был предназначен для Лони.
Это было время, когда все, а женщины особенно, читали объёмный литературно-претенциозный бестселлер Агнес Гюнтер «Святая и её шут», и Лони не оставляла меня в покое, пока я не прочёл этот толстенный роман[108]. Сегодня, если не ошибаюсь, он считается классическим примером гламурного китча, если о нём вообще кто-то помнит. Я не вполне уверен в справедливости этого суждения. При таком ошеломляющем успехе, когда точно не знаешь, по какую сторону высокой литературы лежит данное произведение, критическое суждение о нём слишком явно зависит от господствующего настроения и тенденции. Схожий эффект произвёл роман Андре Шварц-Барта «Последний из праведников», опубликованный почти через двадцать лет после Холокоста и увенчанный Гонкуровской премией, – мало кому удавалось прочесть его, не роняя слёз[109]. Со своей стороны, будучи одержим еврейской тематикой, я одолжил ей почитать роман Агнона «И кривое станет прямым» в переводе Макса Штрауса, чтобы дать ей представление о том, что я считал действительно великой литературой (и великим переводом). Книга ей понравилась, и в знак благодарности она попросила дочь моего профессора Марти переплести мой экземпляр в чудесный пергамент, и он до сих пор в таком виде стоит у меня на полке.
Для меня Лони была идеальным дополнением к Вальтеру Беньямину. С Беньямином у нас случались глубокомысленные дискуссии, обмен мнений, борьба убеждений, между нами так и бегали искры. Лони была идеальной восприемницей, или, лучше сказать, чистым образцом слушателя. Она внимательно выслушивала мои излияния, причём я никогда не ожидал он неё малейших возражений. Вальтер и Дора, к которым я иногда её приводил, тоже были ею очарованы. Одним словом, ей каким-то образом удавалось жить вне этого мира, но она действительно жила: её присутствие всегда было ощутимо. Однажды она пригласила меня к себе в компании двух музыкантов, исконных швейцарцев, которые оба к ней сватались. Вскоре после того, как я покинул Швейцарию, она обручилась с одним из них, тем, что моложе, одарённым капельмейстером из базельской семьи, по-берлински выражаясь, piekfeine[110]. Но помолвка их встретила яростное сопротивление. «Еврейку ты в наш дом не приведёшь», – мать жениха отказалась её принять, брак не состоялся.
В феврале и марте 1919 года Эша Бурхардт приехала в Берн, и у меня появился новый очень живой собеседник. Мы сблизились, она подружилась с Беньямином и с Лони. Сама Лони впоследствии переселилась в Рим, где жила до своей смерти, случившейся за десять дней до занятия Вечного города союзниками. Она поддерживала с нами тесную связь вплоть до начала Второй мировой войны и в 1934 году даже приезжала к нам в Иерусалим. Она была секретарём немецкого делегата в Международном сельскохозяйственном институте (основанном американским евреем!) и имела в Риме немало друзей, которые помогли ей выжить в дни гонений. Кем она была? Немкой? Еврейкой? Думается, она и сама этого не знала. Во время войны,