Ледолом - Рязанов Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Развёртываем школьную карту СССР, размечаем с Вовкой согласно последним сводкам Совинформбюро. До фронтовой линии действительно не так далеко — напрямую всего около шестнадцати сантиметров.
— Вот где «ястребок» Героя, — уверенно произносит Вовка и ставит наслюнявленным химическим карандашом жирный крестик. — Здесь ищи! Партизаны пособят. Несомненно. Дело важное. Они поймут.
Самое главное — скрыть отъезд от мамы.
…Трамваем добираемся до железнодорожного вокзала. На разведку.
После городского базара это самое завлекательное место в Челябинске. Чего только, если послушать, от людей здесь не узнаешь! А что увидишь!
Двухэтажное каменное здание вокзала, до отказа набитое переселенцами, пассажирами и всякими бездомными, заброшенными сюда войной невольными путешественниками, всегда манило нас. Поглазеть. Здорово интересно! Много от них услышишь такого, чего ни в газетах, ни по радио никогда не сообщают. Страшного. Жуткого. Не оторваться! И всё — о войне.
…Пассажиры по-семейному расположились даже на привокзальной площади — ведь лето. Люди сидят на булыжной мостовой, лежат, едят, спят, отдыхают, чинят одежду, «ищутся»… А дети играют в догонялки, прятки, и какие же без этого могут быть игры, конечно же, в «войну»!
Почти голые смуглые малыши, похожие, по-моему, на чёрных жуков, из раскинутого здесь же табора похлопывают себе в такт ладошками по втянутым животам, напевают:
— Арбуз-дыня,Пузо синя…
И клянчат, не пропуская никого:
— Дай копеечку! Дай кусочек хлеба!.. Дай… Дай…
Причём здесь арбуз с дыней? И синее пузо? Глупость какая-то. И голые животы их не синие, а грязные.
Монетки попрошайкам кидают. Даже бумажными деньгами одаривают. А вот хлеба… Редко у кого лишний кусман или сухарь вдруг окажется. Хлеб — жизнь. На земле не валяется. На уме голодных только хлеб.
…Все ожидают своих поездов. Неделями. А то и месяцами. И живут здесь, на площади.
…Воинские эшелоны почему-то проходят мимо, не останавливаясь.
— Где же они загружаются? — спрашиваю друга.
— Задай вопрос полегче, — озабоченно отвечает Вовка. — Не бзди, разыщем. Я хоть и не разведчик, но точно предскажу: где-то здесь, рядом. Только замаскировались. Сразу не обнаружишь. Надо разнюхивать. Осторожно. Чтобы не засекли.
И мы отправляемся на поиски.
Долго бродим между товарняками, пролезаем под вагонами. Едва убежали от стрелочника, приметившего нарушителей железнодорожных правил и пытавшегося ухватить нас за шкирки, — непорядок по путям шастать каким-то подозрительным пацанам.
Мы изрядно измазались в мазуте и, вконец отчаявшись, ни с чем вернулись домой.
Теперь нам предстояла нелёгкая задача: очистить извоженную нашу одежонку, просушить её, кроме того, справиться с повседневными домашними делами и неотложными поручениями — не фунт изюму, как говорит Герасимовна.
Наша затея — затесаться в воинский эшелон отпала сама собой: «площадка», несомненно, охраняется стрелка́ми. И освещается прожекторами ночью.
Остаётся ещё один путь на передовую — «зайцем». Пассажирскими поездами. Он намного сложнее, труднее и длиннее. Придётся рискнуть. Цель стоит того.
Решаем: в дорогу следует скопить еды. Насушить незаметно сухарей, например. Хотя бы немного. Вовка божится, что снабдит меня вяленными на солнышке чебаками и ершами. Без соли.
Так бы и ринулся в манящий путь в перешитых гимнастёрке и галифе (подарок маме за помощь госпиталю). Мне они нравятся именно тем, что имели заштопанные и зашитые мамой дырки от пуль и разрывы от осколков фашистских снарядов! Я её не променял бы на новенькое обмундирование. Надев форму, чувствую, словно сам побывал в том кровопролитном бою. И вышел победителем.
Рассудительный начштаба доказал мне, что необходима в экипировке и телогрейка. Таковая нашлась в нашей сарайке — висела там на гвозде в углу. С довоенных времён. От деда осталась. Её никто после него не надевал — уж очень неказистой выглядела. Но почему-то не выбросили. Среди всяких запылённых, ссохшихся вещей, которые мама называла «хламом для печки», нашлись и сапоги. Тоже дедовы. Они оказались велики и приобрели каменную твёрдость. Не обувь — колодки.
— Ништяк, — удовлетворённо произнёс Вовка, оглядев обутку, изготовленную, может быть, при царском режиме. — Смажем их машинным маслом, и станут как хромовые.
Обнаружились и портянки, которые я привёл в порядок, отстирав на речке. И ветхая большая, не по голове, шапка, которую мы всё-таки заменили старой великоватой кепкой, сошла за неимением другой. По сезону. А шапку — про запас, в матерчатую сумку с продуктами питания. Под голову подложить, если на голой земле придётся спать. Вещи, как мы догадались, когда-то принадлежавшие деду Лёше, уехавшему в тридцать восьмом году к одной из дочерей в Среднюю Азию, стали ничейными, их можно было взять без спроса.
Итак, я капитально «экипировался», как сказал Вовка, и вполне подготовился к предстоящим подвигам.
Трофейную фляжку предусмотрительно приобрели заранее — выменял у Каримова Альки, пожертвовав лучший на улице Свободы панок — биток для игры в бабки. Тяжёлый, залитый свинцом, он не знал промахов. Я им выиграл несметное богатство — не меньше двух ведёр бабок. По уговору Альки все они отдавались ему впридачу. Не напрасно уличная кличка Альки была… Впрочем, я не могу назвать его кличку точно, потому что сразу подпаду под беспощадный, всерасплющивающий молот Закона, направленный против терроризма и ещё более страшного преступления — расовой дискриминации. Неназванное мною слово, кстати, вдохновенно распевает в наши дни на всю страну свердловский бард Александр Новиков в песне об извозчике и булыжной мостовой, будто никакого Закона нет и не было. Но автор этого рассказа — не поэт, не шансонье, а журналист, и посему, повторюсь, попадёт под многотонный каток этого Закона, вплоть до пожизненного заключения.
Чтобы попытаться дожить последние дни не в полосатой робе, придётся погрешить против истины и назвать Альку Каримова хотя бы Жмотом. Сразу хочу предупредить читателя: та, не мною придуманная, кличка не имеет никакого отношения к национальности Альки (Али) Каримова. Вся улица знала — родился и жил он в воровской татарской семье. А кличку ему приклеили за жадность. Проявил он её и при обмене. Но я за фляжку ничего не пожалел, отдал то, что Алька потребовал, — иначе, какой боец без фляжки? Путь может оказаться нелёгким. По выжженной фашистами местности, где ни речки, ни ручья, ни дерева, ни кустика даже. Коричневые людоеды уничтожают всё, что попадает в их когтистые лапы.
Хотя художник Славка и принят в состав штаба, в сокровенные, особо секретные, планы мы его не посвящаем — по молодости проболтается чего доброго. Маме, например. И крах нашим детально разработанным планам.
Кудряшов тоже жаждет податься на передовую, за погибшего брата отомстить, но на кого оставить мать? У меня — другое дело. Славик растёт не по дням, а по часам. Домашние заботы после тренировочной подготовки ему уже вполне можно доверить.
Наконец наступил тот долгожданный, необычный в моей жизни день. Проснулся настолько рано, что слышал, как мама встала, вскипятила чай на примусе в кухне, торопливо позавтракала ржаными лепёшками, испечёнными на сковороде почти без маргарина, и поспешила на работу.
Очень хотелось попрощаться с ней. По-мужски, как отец тогда, перед отправкой на фронт (оказалось, в учебный центр, где он проходил курс молодого бойца). Он крепко обнял, поцеловал нас всех и сказал:
— Я вернусь. Ждите.
И мне со Славкой:
— Мать берегите.
И мне:
— Юряй, помогай матери. И за Славкой присматривай, не обижай. Ты теперь старший из мужиков в семье.
Нет, я не заплакал, поглядывая на маму, которая не сдержала молчаливых слёз. В меня тогда вошли спокойствие и уверенность отца. А если что с ним случится, сказал он, вся надежда на нас. Мы будущие красноармейцы. И защитники мамы. И во всём помощники её.
Сейчас же мне стало настолько тоскливо, что стоило открыть полностью глаза и взглянуть на маму, — не выдержал бы, слёзы комком стояли в горле. И тогда важнейшее дело жизни, всей моей жизни — рухнет! Я не совершу своего главного поступка, который, может быть, всего однажды в жизни и выпадает. Если очень повезёт.
Во мне напружинился каждый мускул, каждый нерв.
Как только затихли мамины шаги и хлопнула «парадная», она же уличная, дверь, вскакиваю с постели и быстро одеваюсь. Но так, чтобы не разбудить братишку. По двери взбираюсь на крышу. Из штаба посылаю сигнал. Вовка что-то мешкает. Он появляется с ещё одной связкой вяленых пескаришек. На правой Вовкиной щеке отпечатался затейливый узор. От подушки — мешочка, набитого сеном, свою он продал — пуховая! И купил матери костей с хрящами — бульон сварил. А для подушки я ему с разрешения мамы мешочек отдал. Раньше в нём крупа хранилась. Я его у мамы за ненадобностью выпросил. Старую подушку деда Лёши тоже Кудряшовым подарили. Тётя Лена на неё ноги кладёт, чтобы не так сильно болели и за ночь не опухали. В общем, помогали чем смогли.