Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса - Жозе Мария Эса де Кейрош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кто же сей искусный Анакреон?
Узнав, что это писарь из Муниципальной палаты, сеньор декан отозвался о нем столь похвально в присутствии супруги гражданского губернатора, что Артур получил прибавку к жалованью в восемь мильрейсов, которую уже много лет тщетно вымаливал у начальства.
На этих собраниях всегда можно было видеть и Либаниньо, который неутомимо балаганил. Его коронным номером было «похищение поцелуя у доны Марии де Асунсан». Старая сеньора громко негодовала и бурно обмахивалась веером, исподтишка бросая на соблазнителя плотоядные взоры. Затем Либаниньо ненадолго исчез и появился в юбке Амелии и чепце Сан-Жоанейры; он изображал, будто охвачен любовной страстью к Жоану Эдуардо; старые святоши визгливо хохотали, а конторщик пятился, покраснев до корней волос. Иной раз приходили падре Брито и падре Натарио, и тогда затевалось «большое лото». Амаро и Амелия всегда сидели рядом весь вечер, прижимаясь друг к другу коленями, разгоряченные и красные, томились одним и тем же напряженным желанием.
Амаро уходил с каждым днем все более влюбленный. Он медленно шагал по улице, снова и снова переживая упоительные радости, какие давала ему эта любовь; он вспоминал взгляды, ускоренное дыханье девичьей груди, волнующие прикосновения колен и рук. Дома он быстро раздевался: ему приятно было думать об Амелии в темноте, укутавшись одеялом; он вызывал в воображении, одно за другим, все доказательства ее любви (так мы вдыхаем поочередно аромат сначала одного, потом другого цветка), и его охватывало подлинное опьянение гордости за себя: Амелия – самая красивая девушка в городе! И она выбрала его, его, католического падре, существо, навеки изгнанное из женских снов, унылое, бесполое, кружащее, точно подозрительный бродяга, за околицей чувств! К любви его примешивалась благодарность; смежая веки, он бормотал:
– Какая ты милая, какая добрая!
Но порой страсть вспыхивала в нем мятежно и нетерпеливо. Пробыв подле Амелии три несравненных часа, поминутно чувствуя на себе ее взгляд, упиваясь чарами, исходившими от каждого ее движения, он испытывал такое любовное томление, что лишь усилием воли сдерживал себя, чтобы не натворить глупостей прямо тут же, на глазах у матери. Но после, очутившись в своей комнате, он в отчаянии ломал руки: эта девушка была нужна ему сейчас, сию минуту, и без всяких помех. И он начинал придумывать разные способы достигнуть цели: написать ей письмо; снять уединенный домик, чтобы там беспрепятственно встречаться; устроить увеселительную прогулку в чью-нибудь усадьбу! Но планы эти казались ему самому неисполнимыми и опасными, стоило лишь вспомнить проницательные глазки доны Жозефы Диас, злые языки сестер Гансозо. Препятствия возникали перед ним, как многорядные крепостные стены, и он снова проклинал судьбу: зачем он не свободен?! Зачем он не может прямо и открыто войти в этот дом, попросить Амелию в жены, любить ее без греха и не скрываясь? Зачем его сделали священником? Все эта старая балаболка маркиза де Алегрос! Он не отрекался от звания мужчины по собственной воле! Его погнали на стезю священства, как гонят скотину на убой!
В возбуждении бегая по комнате, он обращал обвинения еще выше: против целибата и церкви. Для чего она запрещает своим служителям, обыкновенным людям, живущим среди людей, удовлетворение естественной потребности, доступное даже животным? Кто вообразил, что достаточно сказать молодому и сильному мужчине: «Ты будешь целомудрен», и голос его крови умолкнет сразу и навсегда? Неужели они воображают, что латинского слова «accedo»,[84] произнесенного дрожащим, перепуганным семинаристом, довольно, чтобы навсегда усмирить сокрушительный мятеж плоти? Кто это выдумал? Синклит дряхлых прелатов, съехавшихся из глухих обителей, не ведавших ни о чем, кроме педантичной школьной премудрости, иссохших, как старый пергамент, бессильных, как евнухи! Что знали они о природе и ее соблазнах? Посидели бы часика два возле Амелиазиньи – и даже они бы почувствовали, как под покровами их святости восстают нетерпеливые желания! Всего можно избежать, от всего уйти, только не от любви! А если любовь – это веление рока, то зачем она запрещена священникам, почему им не дают любить чисто и без позора? Неужели лучше, чтобы служители церкви искали ее в грязных притонах? Потому что, да будет всем известно: плоть слаба!
Плоть! Он задумывался об этих трех врагах души: мирском тщеславии, дьяволе и плоти. Они являлись ему в трех живых образах: плоть – красивая женщина; дьявол – черная фигура с огненными глазами и козлиным копытом; мирское тщеславие – нечто неопределенное, ослепительное: Богатство, конные упряжки, особняки – все, что он видел у графа де Рибамар! Но какое зло причинили эти три соблазна его душе? Дьявола он не знал. Красивая женщина любила его и была единственной отрадой его жизни. А свет, то есть сеньор граф, удостоил его участия, благоволения, сердечных рукопожатий… Да и как уйдешь от мирской тщеты и собственного тела? Разве что бежать от них, по примеру древних отшельников, в пустыню и жить там со зверями? Но разве не внушали ему учителя в семинарии, что он принадлежит к церкви воинствующей? Разве не порицали они аскетизм как дезертирство из рядов служителей святого дела?
Невозможно понять! Невозможно понять!
Он пытался оправдать свою любовь примерами из священных книг. Библия полна рассказов о свадебных торжествах! Влюбленные царицы выходят к жениху в одеждах, вынизанных самоцветами; жених идет навстречу невесте, чело его повязано белой льняной тканью, он волочит за рога белого ягненка; левиты бьют в серебряные тарелки, призывая имя Бога; распахиваются железные ворота города, чтобы впустить караван с сокровищами, присланными для выкупа невесты; на горбатых спинах верблюдов скрипят обвязанные пурпурными шнурами ящики сандалового дерева с ее бесценным приданым. Мученики в знак обручения целуются на арене римского цирка, под вопли и рукоплесканья черни, уже слыша жаркое дыханье львиной пасти! Даже сам Иисус не всегда блюл свою непостижимую святость. Конечно, на улицах Иерусалима, на торжищах Давидова холма он был холоден и чужд всего земного; но и у него был тихий уголок, посвященный любви и отдохновению, – в Вифании, под сикоморой в саду у Лазаря; и там, пока его сподвижники, тощие назореи, пили молоко и шушукались между собой, он смотрел на золоченую кровлю храма, на римских солдат, метавших диск у Золотых ворот, на влюбленных, гулявших под тенью Гефсиманских рощ, – и клал руку на золотые кудри Марфы, которая любила его и пряла, прикорнув у его ног!
Значит, и его любовь к Амелии – лишь нарушение канонических правил, но вовсе не грех, пятнающий душу: она может прогневить сеньора декана, но не господа Бога. Правильнее, согласней с законами природы священство с более человечным уставом. Ему приходило в голову – не перейти ли в протестантскую веру? Но где? Как? Это казалось столь же нереальным, как перенести старый собор на вершину холма, где стояли развалины крепости дона Диниса.
Он пожимал плечами, отметая, как ненужный хлам, свои туманные рассуждения. Все это пустое умствование и трата слов! Ясно одно: он без ума от этой девушки. Ему нужна ее любовь, нужны ее поцелуи, нужна она вся – с душой и телом… И если бы сеньор епископ не был стариком, он действовал бы точно так же; и сам папа римский поступал бы не иначе!
Уже было и три и четыре часа ночи, а он все расхаживал по комнате, рассуждая вслух с самим собой.
Не раз и не два, проходя поздно ночью улицей Соузас, Жоан Эдуардо видел, что в окне у соборного настоятеля тускло светится огонь. Дело в том, что в последнее время Жоан Эдуардо, как все, кто страдает от несчастной любви, завел печальную привычку бродить ночью по улицам.
Конторщик с первого же дня заметил, что Амелия питает особенную симпатию к падре Амаро. Но, зная, как она предана церкви и какое получила воспитание, он объяснял это уважением к сутане и к правам духовника.
И все же он инстинктивно возненавидел падре Амаро. Он всегда недолюбливал священников! Жоан Эдуардо находил, что они представляют угрозу цивилизации и свободе, считал их интриганами и развратниками, предполагая, что все они в заговоре с целью восстановить «средневековые порядки». Исповедь он отвергал как ужасающей силы оружие, направленное на разрушение семьи, и его вера в Бога была чисто отвлеченной, враждебной обрядам, молебствиям, постам; он благоговел перед поэтической фигурой Иисуса, революционера, друга бедняков, и перед возвышенной идеей Бога, пронизывающей всю вселенную. К мессе он стал ходить только с тех пор, как полюбил Амелию, – да и то лишь из уважения к Сан-Жоанейре.
Он мечтал ускорить свадьбу, чтобы вырвать Амелию из кружка ханжей и попов; ему неприятно было думать, что его жена будет вечно дрожать перед адом, проводить часы на службах в соборе и исповедоваться духовным наставникам, которые, как он думал, стремятся вырвать у исповедниц супружеские тайны!