Век тревожности. Страхи, надежды, неврозы и поиски душевного покоя - Скотт Стоссел
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1952 г. парижский хирург Анри Лабори решил проверить на некоторых своих пациентах действие состава под названием хлорпромазин. Как и многие другие лекарства современного психотропного арсенала, хлорпромазин был обязан своим происхождением стремительному росту немецкой текстильной промышленности в конце XIX в., в частности начавшейся в 1880‑х разработке промышленных красителей[118]. Хлорпромазин появился на свет в 1950 г., когда французские ученые синтезировали новое соединение из фенотиазина, пытаясь создать антигистаминное средство более сильного действия. Однако существующие антигистаминные хлорпромазин не улучшил, поэтому его почти сразу отложили в дальний ящик. Запрашивая у химической компании Rhone-Poulenc небольшое количество хлорпромазина, Лабори надеялся, что антигистаминные свойства препарата помогут уменьшить послеоперационный шок, снижая воспаление и подавляя автоиммунный отклик организма на хирургическое вмешательство. Препарат помог, однако, к удивлению Лабори, оказал на пациентов заодно и седативное действие: некоторые расслаблялись до полного равнодушия, по словам Лабори, к предстоявшей им сложной хирургической операции.
«Посмотри, что делается», – сказал Лабори одному из армейских психиатров, работавших в военном госпитале Валь-де-Грас, показывая на «нервных и тревожных горячих средиземноморских пациентов»{204}, исполнившихся абсолютного спокойствия несмотря на серьезную угрозу здоровью.
Вести разошлись по больнице, и вскоре один из коллег Лабори рассказал своему родственнику, психиатру Пьеру Деникеру, о свойствах нового препарата. Заинтригованный Деникер назначил лекарство самым буйным пациентам одной парижской психиатрической больницы. Результаты ошеломляли: буйные пациенты успокаивались, у сумасшедших прояснялось сознание. Когда один из коллег Деникера прописал препарат пациенту, годами не проявлявшему никакой реакции, тот вышел из ступора и потребовал, чтобы его выписали, поскольку он намерен вернуться на работу в цирюльню. Врач попросил пациента побрить его, тот аккуратно проделал всю процедуру, и врач его выписал. Подобный драматический эффект скорее исключение, однако успокоительные свойства препарата действительно впечатляли. По свидетельству соседей, даже шум от психиатрической лечебницы заметно поутих. Другие локальные эксперименты с этим медикаментом дали схожие поразительные результаты. В 1953 г. парижский психиатр Жан Зигвальд назначил хлорпромазин восьми пациентам, страдавшим от «меланхолии с тревожностью», – улучшения наступили у пятерых. Зигвальд назвал хлорпромазин «инсулином для нервнобольных»{205}.
В Северную Америку хлорпромазин попал, когда воскресным вечером весной 1953 г. Хайнц Эдгар Леманн, психиатр из монреальского Университета Макгилла, прочитал, нежась в ванне, некую статью. Статья, оставленная в его кабинете торговым представителем фармацевтической фирмы, рассказывала о воздействии хлорпромазина на французских душевнобольных. («Лекарство в других рекомендациях, кроме этой статьи, не нуждается, настолько оно прекрасно», – заявил коммивояжер секретарю Леманна{206}.) Выбравшись из ванны, Леманн заказал партию хлорпромазина и провел с ним первые на СевероАмериканском континенте клинические испытания, назначив его 70 душевнобольным пациентам Вердунской протестантской больницы, в которой занимал должность главврача. Результаты впечатлили и его: в считаные недели пациенты, страдавшие среди прочего от шизофрении, клинической депрессии и биполярного расстройства, как мы его сегодня называем, благополучно пошли на поправку. У многих симптомы исчезли полностью; ряд больных, которых врачи считали обреченными на пожизненное содержание в клинике, были выписаны. Как скажет позже Леманн, «это самый грандиозный прорыв в фармакологии со времен появления анестезии больше века назад»{207}.
Американская фармацевтическая компания Smith, Kline & French Laboratories, получив лицензию на выпуск хлорпромазина, в 1954 г. вывела его на рынок под торговым названием «Торазин». С его появлением охрана психического здоровья преобразилась. В 1955 г., впервые на памяти целого поколения, в Соединенных Штатах сократилось число госпитализируемых душевнобольных[119].
Торазин и милтаун посеяли в массовом сознании новую идею: в психическом заболевании повинно не родительское небрежение и незалеченный эдипов комплекс, а биологический дисбаланс, органические нарушения в мозге, которые можно корректировать с помощью химических препаратов.
Для меня часы этой бесконечной ночи проходили в томительной бессоннице. Ужас держал в одинаковом напряжении мой слух, зрение и мысль, – ужас, который ведом только детям[120].
Шарлотта Бронте. Джейн Эйр (1847)Так уж вышло, что именно с торазина началась спустя 25 лет после описанных выше событий история химического воздействия на мою психику (история, которая тоже насчитывает не одно десятилетие).
К окончанию начальной школы мои нервные тики и фобии вынудили родителей отвести меня на обследование в психиатрическую больницу, где им сказали, что я нуждаюсь в интенсивной психотерапии. В седьмом классе я перешел в другую школу. В один октябрьский понедельник я отказался туда ехать. Ужас при мысли о разлуке с родителями и бродящих по школе микробах был совершенно невыносим. Однако родители, поговорив по телефону с доктором Л. (психиатром, который проводил тест Роршаха во время моего обследования в больнице Маклина и к которому я теперь еженедельно ездил на сеансы) и миссис П. (соцработником, учившей моих родителей создавать мне менее тревожную атмосферу), отказались потакать моим капризам. Разразился скандал, который повторялся затем почти каждое утро до конца учебного года.
Я просыпался в слезах и, вцепившись в одеяло, заявлял, что боюсь ехать в школу. Когда выманить меня из постели уговорами не удавалось, родители срывали одеяло, и начинался следующий раунд борьбы: отец держал мои руки и ноги, мать запихивала меня в одежду, я вырывался. Потом они силой втаскивали меня в машину, а я продолжал вырываться. Все семь минут езды до школы я рыдал и умолял родителей оставить меня дома.
На школьной парковке наступал момент осознания: неужели меня сейчас выволокут из машины, позоря перед безжалостными одноклассниками? Школа внушала страх, но позора я боялся не меньше. Вытерев слезы, я выходил из машины и, как на эшафот, шел в класс. Тревога моя была совершенно беспочвенной, бояться мне, по сути, было нечего. И тем не менее любой, кому доводилось пережить муки острой патологической тревожности, знает, что я не преувеличиваю: на плаху я шел бы именно с такими же чувствами.
Оглушенный отчаянием, смаргивая слезы, усмиряя бурление в животе, я истуканом сидел за партой, стараясь не унизить себя рыданиями[121].
К январю фобии и боязнь разлуки захлестнули меня настолько, что я начал сторониться друзей, а они меня. Я почти не общался со сверстниками. Обычные для мальчишек упражнения в остроумии стали напрягать настолько, что за обедом я предпочитал отсиживаться молча рядом с учителем. В результате в первый же день после каникул я услышал, как учительница испанского в красках рассказывала учительнице французского о том, как ее «полоскало» после обеда с друзьями на Манхэттене[122].
Для первого дня после каникул это было слишком. Я ушел с уроков, поехал домой и там слетел с катушек.
Отдельные оставшиеся в памяти кадры того вечера: я раскидываю вещи по дому, колошматя все, что попадается под руку, а отец пытается скрутить меня и утихомирить. Я валяюсь на полу, лупя по нему кулаком, и воплю, брызгая слюной, что я боюсь, я так больше не могу, я хочу умереть. Отец звонит доктору Л., спрашивает, не отвезти ли меня в больницу (упоминаются смирительные рубашки и «скорая»), потом идет в соседнюю аптеку и возвращается с экстренной дозой валиума (легкий транквилизатор класса бензодиазепинов, подробнее о нем чуть ниже) и жидким торазином (который тогда считался сильным транквилизатором, а сейчас классифицируется как нейролептик).
Торазин был отвратителен на вкус. Но мне отчаянно хотелось избавиться от кошмара, поэтому я запивал его апельсиновым соком и следующие полтора года принимал без перерывов. В придачу к торазину мне на той же неделе назначили имипрамин – трициклический антидепрессант, господствовавший до появления в конце 1980‑х гг. прозака[123].
Каждый день в течение следующих двух лет мама выкладывала за завтраком и ужином на край моей тарелки одну большую оранжевую таблетку торазина и несколько зелено-голубых таблеток имипрамина. Лекарства позволяли обойтись без госпитализации в психиатрическую лечебницу, но не без побочных эффектов: торазин затормаживал и вызывал обезвоживание, я ходил с пересохшим ртом, не испытывал почти никаких эмоций, и у меня дергались пальцы (типичный для торазина побочный эффект поздней дискинезии). Годом раньше, до того как я начал принимать торазин и имипрамин, меня отобрали в футбольную команду. Увидев меня следующей осенью в торазиновом ступоре, тренеры не знали, что и думать. Что случилось с коротышкой, который от избытка энергии выписывал петли вокруг других игроков? Теперь тот же самый коротышка еле волочил ноги, быстро выдыхался и то и дело облизывал пересохшие, покрытые липким белым налетом губы.