ПАТОЛОГИИ - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зачем-то ищу сигареты. Они лежат во внутреннем кармане куртки, превращенные в комковатую россыпь табака и бумаги. Извлекаю пачку, бросаю вслед за спичками.
Язва хмуро косится на меня. Вижу, что даже ему тяжело шутить, хотя тупая последовательность, с которой я выбрасываю что-то в окно, весьма располагает к произнесению остроты.
В руинах, в развалинах уже накопились большие лужи. «Дворники» на лобовухе работают беспрестанно, но все равно не успевают разогнать обилие воды.
Вася Лебедев иногда останавливается, рассматривает дорогу, чтобы не съехать на обочину.
- Мы похожи на кораблик… - прерывает молчание Язва, - Дождь размыл землю во всей округе, и теперь все невзорвавшиеся мины сами плывут на встречу нам.
Глядя в лобовуху, я пытаюсь рассмотреть дорогу, всерьез желая различить плывущую навстречу нам мину. Не видно ни черта.
У ворот школы «козелок» плотно садится в лужу. Вася Лебедев некоторое время терзает взвывающую машину. Пытается сдать назад, но «козелок» лишь дрожит, и колеса крутятся впустую.
Вылезаем под дождь, отсыревшая, в мутных пятнах воды одежда, враз становится полностью, тяжело сырая. Входим, равнодушные, в лужу, толкаем плечами «козелок».
Нас мало. Я смотрю на свои упершиеся в борт «козелка» руки, не видя тех, кто рядом, но чувствую, что нас не хватает. Прорядили.
Хмуро выходят пацаны из «козелка», ехавшего за нами.
Кто-то становится рядом со мной, я узнаю густо поросшую черными волосками лапу Кости Столяра.
«Козелок» выползает, залив нас всех по пояс, а нам всё равно. Чавкая ногами, мы выползаем из лужи. Мне подает руку дядя Юра - он смотрел на нас грустно. По усам его течет вода.
- Где Семёныч? - спрашиваю я.
- В ГУОШе. Поехал с докладом, повез… пацанов. Обещал вернуться.
- Чего у него?
- Голова цела. Пол уха не хватает.
Дядя Юра нежно хлопает меня по плечу:
- Давайте, родные, надо согреться.
Мы идём в здание. Иногда произносим какие-то слова. Но есть ощущение, что мы двигаемся в тяжелом, смурном пространстве, словно в вате. И произнесенные слова доносятся как через вату. Хочется что-то сделать.
Руслан Аружев, хронический дневальный, не смотрит на нас, смотрит на стол, в журнал дежурств, что-то помечает там.
Пацаны, снявшиеся с поста на крыше, вглядываются в нас, словно по лицам пытаясь определить, у кого уместно спросить, что с нами было.
Стягиваю с ног берцы, безобразно грязные и сырые носки. С удивлением смотрю на свои белые, отсыревшие пальцы, шевелю ими.
Рядом садится Скворец, тоже разувается. Тоже шевелит пальцами. Сидим вдвоем и шевелим белыми, живыми, пахнущими жизнью, сладкой затхлостью, розовыми пальцами. Мне хочется улыбнуться.
Поднимаю голову, вижу, что Аружева уже нет на посту дневального. Слышу из коридора его голос, он рассказывает, как шел бой.
«Вот урод», - вяло и без злобы думаю я.
- Надо бы выпить… - говорит Костя Столяр. Я вижу его красивые, красные, пухлые тапки на босых ногах. Поднимаю глаза. На мгновенье удивляюсь, почему он не может решить этот вопрос с Шеей, при чём тут я. Но Шея лежит мертвый где-то. На сыром брезенте, - почему-то так представляется мне. На черном и сыром брезенте.
Язва тоже где-то шляется…
«А Семёныч? Разрешил?» - хочу спросить я, но вспоминаю, что Семёныч с прострелянным ухом уехал в ГУОШ. И Чёрная метка убыл, и начштаба Кашкин тоже вослед за Куцым умчался.
- Надо, - говорю.
- Надо, Сань? - спрашивает Столяр у Скворца.
Скворец молчит и смотрит на свои пальцы.
- Плохиш! - зову я.
- Чего, мужики? - спрашивает Плохиш серьезно, без подъёба. Кажется, я впервые слышу, чтоб он разговаривал таким тоном.
- Надо выпить, - говорю, и смутно вспоминаю, что на днях я серьезно напился. Только надо вспомнить, когда это было. Это было меньше суток назад. Вчера ночью. Утром я проснулся со страшного похмелья. И даже хотел умереть. Теперь не хочу.
- Я хочу вернуться к моей девочке, - говорю я вслух, выйдя на улицу, негромко. Слышу чьё-то движение, вздрагиваю. Повернув голову, вижу Монаха. Ссутулившись, он проходит мимо меня. Я даже не понимаю, что я хочу больше - обнять его или жестко ударить в бок, в рёбра.
На улице только что кончил лить дождь, и в воздухе стоит тот знакомый последождевой глухой шелест и шум: такое ощущение, что это эхо дождя, - мягкое, как желе, эхо.
В «почивальне» пацаны знатно уставили стол. Консервы вскрыты, у бутылок водки беззащитно обнажены горла, луковицы взрезаны и слабо лоснятся хрустким нутром, хлеб кто-то нарезал треугольниками. Ржаные похоронки.
Никто ничего не трогает из лежащего на столе. Каждый из парней подтянут и строг.
Мы садимся за стол, переодетые в сухое бельё, с отмытыми, пахнущими мылом руками, в чёрных свитерах с засученными рукавами. Мы молчим. Сухость наших одежд и строгость наших лиц каким-то образом рифмуются в моём сознании.
Мы разливаем водку, и, замешкавшись на мгновенье, чокаемся. За то, что нас не убили. Чокаемся второй раз за то, чтобы нас не убили завтра. Не чокаемся в третий раз и снова пьём.
Молчим. Дышим.
Я беру хлеб, цепляю кильку, хватаю лепестки лука, жую.
Улыбаюсь кому-то из парней, мне в ответ подмигивают. Так как умеют подмигивать только мужчины - обеими глазами, с кивком головы. Иногда мужчины так кивают своим детям, с нежностью. И очень редко - друзьям.
Кто-то у кого-то шепотом попросил передать хлеб. Кто-то, выпив, и не рассчитав дыхания, пустил слезу, и кто-то по этому поводу тихо пошутил, а кто-то засмеялся.
И сразу стало легче. И все разом заговорили. Даже зашумели.
Я вижу Старичкова. Его левая рука прижата к боку. Заметно, что под свитером бок перевязан.
- Чего у тебя? - говорю я, улыбаясь.
Он машет рукой, - ничего, мол, переживём. - Тебе бы домой…
Старичков разливает, не отвечая.
Быстро спьянились. Пошли курить. Я тоже пошел. С кем-то обнимались, даже не от пьяной дури, а от искреннего, почти мальчишеского дружелюбия.
Возвращаясь, слышим, что в «почивальне» уже кто-то разошелся, кричит, что - «я их, блядь… я им, блядь!…»
Смотрим, а это - Валя. Рожа его от удара прикладом вспухла необыкновенно, смотреть на него жутко.
- Валя, милый! - говорю я.
- Ну и ебало, - говорит Плохиш.
- Зато теперь их можно со Стёпой различить, - говорит Язва.
Даже ещё не присев, я жадно кинулся есть, макать в банки из под кильки хлеб. Пацаны, вернувшись из курилки, спутали места, на которых сидели. И все мы доедаем друг за другом, из разных тарелок, жуем недоеденный товарищем хлеб и надкусанный соседом лук.
И все разом рассказывают, как оно было, там. Кто, что делал. И выходит, что всё было очень смешно.
- Валя! - шумит Столяр, смеясь, - Ты проткнуть хотел чечена автоматом? Чего не стрелял?
- А ты?
- Боялся тебя прибить!
- А у меня патроны кончились!
- Он мог бы всех положить, и меня, и Костю, и Валю, и Егора, - говорит Андрюха-Конь о чеченце, убежавшем в сады, - Но у него тоже, наверное, патронов не было…
- У них и стволов-то, слава богу, было… сколько? три? или четыре?
Спорим недолго, незлобно и бестолково, сколько у чеченцев было автоматов, почему они сдались, кончились ли у них патроны, и ещё о чём-то.
Пьем ещё, и, спокойные, решаем идти на крышу. Не спать же ложиться.
На улице вновь полило. По крыше струятся ручьи.
Вылезаем под дождь, розовоголовые, тёплые, дышащие луком и водкой.
Андрюха-Конь, разгорячившийся, снял тельник, открылось, белое, парное тело.
Андрюха прихватил с собой пулемёт, держит его в тяжелых руках. Выплёвывает сигарету, которую мгновенно забил дождь. Идёт в развязанных берцах к краю крыши. За несколько шагов до края останавливается и даёт длинную очередь по домам. Тело его светится в темноте, как кусок луны. Наверное, он хорошо виден из космоса, голый по пояс, омываемый дождем.
Стреляя, Андрюха-Конь медленно поводит пулеметом.
Кто-то из парней идёт к нему, на ходу снимая оружие с предохранителя и досылая патрон в патронник. Кто-то присаживаются на одно колено у края крыши, кто-то встаёт рядом с Андрюхой.
Я смеюсь, мне смешно.
Вижу среди стреляющих Монаха. Он пьян. Стоит широко расставив ноги:
- Мы куплены дорогою ценою! - кричит Монах и стреляет, - Мы куплены дорогою ценою!
По кругу идет бутылка водки. Мы пьём и раскрываем рты, и в паленые наши пасти каплет ржавый грозненский дождь. Кидаем непочатый пузырь, стоящим у края крыши. Бутылку ловят.
Андрюха пьёт, прекратив ненадолго стрельбу, и отдает бутылку Монаху. Тот допивает, и, закашлявшись, бросает пузырь с крыши, и сам едва не падает - его ловит за шиворот Андрюха.
Пока происходит эта возня, никто из наших не стреляет.
Кто-то менял рожки, Андрюха мочился с крыши, когда из «хрущёвок» раздалась автоматная очередь.
- Ложись! - орёт Столяр. Все, кроме Андрюхи ложатся.