Не отверну лица - Николай Родичев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скажи, лейтенант, ты в приметы веришь?
— Н-нет, не верю...
Ни у кого из его подчиненных, кроме Юрия Сапронова, не хватало смелости называть командира на «ты». Лейтенант видел в таком обращении доверие к себе и старался не отпугнуть у Сапронова это хорошее чувство к командиру. Сапронов же понимал это и обращался к командиру по-свойски лишь с глазу на глаз. Сейчас дело шло к полуночи. Взвод спал. Спал и Пахтеев, который должен был сменить взводного, как они договорились.
— А в предчувствие? — не унимался Сапронов.
— Предчувствие у отдельных людей бывает подчас сильно развитым, но это все мало изучено в человеке. В общем, не верю я в предчувствие... Я больше на устав полагаюсь, на трезвый расчет.
— Да уж куда трезвее! Трезвее тебя, поди, во всей Красной Армии командира не сыщешь.
Лейтенант лишь усмехнулся. Через минуту он спросил тихо, по-дружески:
— А чего ты, собственно, не спишь, Сапронов? Уже поздно.
Боец тяжело вздохнул, помолчал и придвинулся ближе.
— Скажи, лейтенант, только по-честному, о чем ты сейчас думал? Вот в эту самую минуту?
— Я от тебя, Юрий, никогда правды не таю. Без всяких оговорок и клятв.
— А все же: о чем размышлял, когда я потревожил тебя?
— Гм-м... Да так... не солдатские мысли в голову зашли. О доме вспомнил. Мамаша у меня старенькая уже... Сердцем страдает. Ей как раз бы на курорт в августе. А тут — война...
— Я так и знал! — горячо прошептал пододвинувшийся вплотную Сапронов. В голосе его Данчиков уловил неясную дрожь. — Верил я, что должен командир когда-нибудь не солдатскими думками быть занят. День-деньской нас воспитывает, потом немцам мозги вправляем; ночь у военных короче воробьиного носа — на отдых маловато... А он-то, как и все мы, — человек! И мать у него с отцом, и женка, вполне даже возможно, имеется. Вот бы, думаю, подкараулить, когда у лейтенанта несолдатские мысли в голове!..
— Тебе-то зачем это, Сапронов? — со смехом спросил Данчиков. — Чего не спишь до сих пор?
Сапронов глубоко, с перехватом, втянул в себя воздух и сказал:
— А солдату тоже несолдатские мысли в голову заходят. Думаю, кончится война и займутся люди подсчетами. После каждой войны так бывало... Есть такие люди, для которых что бог на землю ни послал — все к лучшему. Все могут в цифру превратить. Сколько убитых, сколько раненых, вдов и сирот какое количество осталось, городов и деревень какое множество сгинуло... Подсчитают даже, сколько детишек могло бы на свет появиться, если бы их родители живы остались... Во как это дело крепко поставлено! Да-а... Найдутся и такие спецы, что смогут и на деньги перевести: мол, во сколько-то долларов или фунтов война обошлась одной державе и другой, и миру всему!
— Ну и пусть себе считают, — настораживаясь, перебил Данчиков, — тебе-то какая забота?
— А мне любопытно, в какую графу меня впишут ученые эти и статисты: убитым зачтут, или в раненые попаду, или будто я совсем на свет не рождался? Если бы в последнюю — согласен без спору.
— Какая чушь! — произнес лейтенант с досадой. — Ну чем ты только голову себе забиваешь!.. — Но вдруг осекся, чувствуя, что поторопился с возражением. Чтобы успокоить Сапронова, сказал совсем тихо: — К живым, конечно, ну, может, в число раненых. Война ведь...
— Нет, лейтенант! — твердо заявил боец. — К живым и раненым причислить меня никак невозможно. У раненого, скажем, все или почтя все на месте. Ну руку или ногу отбило или ребра вывернуло. А если у Юрия Алексеевича Сапронова нутро порожнее, вроде дупла?! И сердце, и печенки, и всякая иная внутренность в пепел превратилась, просто так... — Боец кашлянул, прочищая глотку. — Может, видел: в лесу дерево такое случается. Ветки на нем зеленые, а сердцевина ствола вся прахом взялась... Дерево на одной коре, как на честном слове, держится. Может, на глазах у тебя свалится, а может, немного погодя... К какой категории дерево ты это причислил бы?
— Да ты в своем ли уме, Сапронов? — не сдержав изумления, проговорил командир взвода и схватил бойца за руку. Он хотел сильно встряхнуть его и сам встряхнуться: настолько жуткими показались его слова. Но тут же лейтенант отдернул свою руку: из глаз бойца текли слезы, которых сам Сапронов, вероятно, не замечал.
Лейтенант понял, что в этот миг присутствует на исповеди. Он медленно опустился на спину, боясь неосторожным движением или неуместным словом осквернить это неповторимое мгновение.
— Вот ты, наверное, считаешь меня храбрым, смекалистым? — продолжал Сапронов.
— Да, конечно, — еле слышно подтвердил Данчиков.
— А я храбрый не сразу сделался... Как понял, что жизнь мне ни к чему — и страх пропал начисто, будто рукой сняло...
Лейтенант на секунду еще раз приподнялся, молча поглядел в лицо солдата. Тот продолжал, время от времени спрашивая и не всегда дожидаясь ответа:
— Помнишь, как мы за Сумами сквозь немецкую заставу на побитой машине проскочили? Как из волчьей пасти... Даже зубы пришлось в этой пасти гранатами выколачивать, а то застряли бы промеж них.
Данчиков вставил поспешно:
— Единственный выход был в той обстановке. Я очень благодарен тебе за находчивость.
— Какая там «находчивость»! — насмешливо копируя голос командира, возразил боец. — Смерти я себе с музыкой искал и вас за собой увлек. Хорошо, что фрицы ошалели от наглости нашей.
— Куда ты разговор этот ведешь — не пойму? — недовольно буркнул Данчиков и повернулся на бок, лицом к Сапронову.
— Все туда же: к приметам да предчувствиям. Не верил и я во все эти штуки... а вот дня за три до Сум... Ганя моя из пожаров привиделась мне. Все-то она меня глазами ищет-высматривает и сказать что-то хочет. А я, дурак, головой трясу, думаю: приснилось. Не спали мы тогда бесчетно ночей... атака за атакой. А Ганулька моя прощалась, видно, со мной, от ран умирала... Письмо мне вскорости от матери: бомбу фрицы запустили в Ганночку мою... И похоронили наши ее прямо во дворе, у клумбы с цветами... Она всю жизнь цветы разводила. После девяти классов в цветочный техникум поступила — есть такой в Харькове...
Боец тяжело уронил голову. Ветки хвои, в отчаянии сжатые руками Сапронова, затрещали, как на огне.
— А ты поплачь, Юрий, поплачь, — не зная, как утешить бойца в страшной его беде, посоветовал Данчиков.
— Это самое, лейтенант, у меня и без команды твоей теперь получается. По команде только артисты плачут. Я руку себе изгрыз до кости — зареветь в голос боюсь. Ох, и страшно заревел бы ненароком; кабы прорвало меня... — Наконец Сапронов поборол душевную слабость, приподнялся на локтях и уже спокойно продолжал: — Жили мы с ней на одной улице и друг друга вроде не замечали. Так себе ходит девчонка в школу, потом в техникум. Я рано бросил учиться, на железную дорогу потянуло. Сперва в депо слесарил, после на монтера выучился. И вот встретились — будто нас кто понарошку нос к носу свел. Посмотрели мы в глаза друг другу, и вроде бы свет изнутри загорелся... И нет краше ее на свете, нежнее по всему белому свету не сыскать... Возьмешь на руки — невесомая она. Так и шел бы и шел по земле, подняв ее на руки, и кричал от радости: «Люди, какое счастье вы мне подарили, люди!» Коснешься губами ее губ — сладкий сон обволакивает. И кажется: или жизнь остановилась совсем, или мчатся века над нами, синими звездами поблескивая... Она засыпала у меня на руках, шепча имена разные. Специально для меня выдумывала: «Ленок шелковый», «Листик розовый», «Лепесток майский»... Каждый вечер по-иному меня называла. А я держал ее на руках с вечера до зари, счастливый от ее детского доверия ко мне. Крылья она сердцу моему дала. По городу, бывало, идешь и кажется, земли не касаешься. Веришь, лейтенант, я однажды сдуру на башмаки свои глядел, думал, подошвы не стираются. Тянет меня куда-то вверх, простору душа захотела... А еще она песни любила. По песенке, бывало, и разыскиваю ее вечером. Много песен, она умела, Ганнуся моя, певучая... Хочешь, лейтенант, я тебе спою-проспиваю, как девушка моя говорила?
— Пой, пой, — прошептал Данчиков, закусив губу.
В суровом осеннем лесу ночью зазвучала песня, больше похожая на стон смертельно раненной души;
Ой не свiти, мiсяченьку,Не свiти нiкому,Тiльки свiти миленькому,Як iде до дому...
— Хватит, Сапронов, довольно, — с хрипотцой в голосе попросил командир.
— А ты веришь, лейтенант, что можно вот так... чтобы человек, то есть летчик, мог бомбой... в цветы?
— Сложно это подчас, Юрий! Если человек настоящий, не поднимется у него рука настоящую красоту осквернить...
— Летчика мне хочется этого разыскать и спросить у него: зачем ты бомбой в Ганнульку мою, а? Ты видел, куда смерть несешь?
— Фашист-то видел, конечно... Разве они, подлецы, не видят наших мирных дел? Знают, зверье... Не в этом дело...
Сапронов вздохнул, тихо откашлялся.
— И закувыркалась, лейтенант, душа моя, как птица об одном крыле. Жизнь моя бедовая, шиворот-навыворот пошла. Тлеть я начал изнутри... выгорать, как сухое дерево. Вот почему обходит меня смерть стороной и до самого замирения тронуть не посмеет... Приду я после победы в Харьков, до могилы моей Ганнуси доковыляю... Протянет она мне навстречу два цветка, как две руки. Понесу я эти два цветка и горсть пепла — остаток сердца своего — как раз туда, где подсчеты идут полным ходом, и спрошу твердо: сколько это все по-вашему стоит, господа? И к какой категории людей вы меня причислить думаете?..