Небо над бездной - Полина Дашкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, считай пульс!
Зубов смотрел, открыв рот, и не мог произнести ни слова. Послушно взял его протянутую руку, приложил пальцы к запястью, взглянул на секундную стрелку своих часов. Стрелка прошла полный круг. Пульс у старика был девяносто ударов в минуту.
– Давление измерять будем? Или на слово поверишь?
– Измеряли с утра. Сто двадцать на восемьдесят, – пробормотал Зубов.
– Вот так, Ваня. А что морда у меня в морщинах и волос нет, это для конспирации. Чтобы ты не свихнулся от изумления.
Зубов прикусил губу, помотал головой.
– Трудно, Федор Федорович. Трудно не свихнуться.
– Еще бы! Ты видишь меня каждый день и не замечаешь перемен. Ты до этого момента в глубине души не верил, что препарат работает. Но он работает, Ваня. В микроскопических цистах заключена сила невероятная, необъяснимая, беспощадная.
– Да почему же беспощадная? – выкрикнул Зубов так нервно, как давно уж не кричал.
Старик медленно, тяжело опустился в кресло. Мнемозина завертелась у его ног. Он со стоном согнулся, поднял ее. Она завиляла хвостом, принялась облизывать ему лицо, поскуливая, слегка покусывая за нос.
– Почему беспощадная? – повторил Зубов уже спокойно. – Вы столько лет были прикованы к инвалидному креслу, а теперь чечетку пляшете. Неужели не рады ни капельки?
– Вот сейчас, сию минуту, рад. Даже счастлив. Мнемозина простила меня. Я вспомнил чечетку. Но минута пройдет. Уже прошла. Знаешь, кто научил меня бить степ? Ося.
– Тот самый мальчик, которому Михаил Владимирович ввел препарат?
– Да. Мы с ним встретились в феврале двадцать второго года. Была ночь, моя последняя ночь в Берлине. Моросил ледяной дождь. Скверное время для прогулок по парку. Черное небо, голые ветви вековых дубов тряслись от ветра, с них капало за шиворот. Мы промерзли насквозь, зашли в ночное кафе. Там было тепло, дымно, шумно. Играл джаз, пили пиво, отплясывали фокстрот и чарльстон. Там Ося научил меня бить степ. Последняя ночь, короткая передышка.
– А дальше?
– Дальше? – старик сморщился, поправил языком вставные челюсти. – Передышка закончилась очень быстро. Утром я сел в поезд и уехал в Москву. Мне предстояло сделать чудовищный, невозможный выбор. Я чувствовал себя жалким ублюдком.
Старик замолчал, закрыл глаза. Рука его машинально поглаживала уснувшую Мнемозину. Иван Анатольевич долго не решался окликнуть его, наконец заметил, как дрогнули веки, и осторожно спросил:
– Федор Федорович, что случилось с вами в Германии в двадцать втором? Вам удалось сделать правильный выбор?
Старик ничего не ответил.
* * *Поезд, 1922
Радек заглянул в купе Федора, не постучавшись, и не через два часа, а всего лишь через сорок минут.
– Сейчас умру от голода. Мегера Анжелика уже откушала, я слышал, как она возвращалась, так что идемте ужинать.
Ресторан был через вагон. Он сиял белизной скатертей, серебром приборов. На столах стояли вазы с черным виноградом, красными яблоками, синими сливами.
Официант в бабочке кланялся, говорил интимно, вполголоса, с чувственным придыханием:
– Что товарищи желают на закусочку-с? Из горячего позвольте-с рекомендовать котлетки отбивные, на косточке. Свининка свежайшая, поросеночек вчера еще резвился и хрюкал-с.
– Принесите, пожалуйста, меню, – попросил Агапкин.
– Меню для иностранцев-с, – официант почему-то обиделся.
– С иностранцев дерут втридорога, – объяснил Радек, – а по нашим с вами мандатам тут кормят бесплатно-с, – он нарочно растянул это «с», смешно подвигал бровями и обратился к официанту: – Давай так, Николаша, на закуску семужки, осетрины с хреном, белужки вашей фирменной потоньше пусть настрогают, с лимоном, ну, ты знаешь, как я люблю. Отбивные, говоришь, хороши? Давай твои отбивные.
Николаша в ответ почтительно кивал, ворковал, как голубь:
– Да-с, Карл Бернгардович, понимаю-с, непременно, Карл Бернгардович.
Еды, заказанной Радеком, хватило бы на десятерых. Явился повар из кухни, маленький худой старичок в белом колпаке, с выпуклым, как у беременной женщины, пузом. Поблескивая золотом коронок из-под пушистых седых усов, приветствовал дорогого Карла Бернгардовича.
– Я часто мотаюсь туда-сюда, – объяснил Радек, когда они остались вдвоем, – челядь эта меня знает.
– Чаевые хорошие даете? – спросил Федор.
– Не даю никогда, никому. Из принципа. Чаевые – буржуазный пережиток. Хотите оскорбить работника советского общепита до глубины души, дайте ему чаевые.
– То есть они вас бескорыстно любят?
– Конечно. Я жизнь свою посвятил борьбе за их свободу и счастье. А вот вы ради чего живете? Есть у вас высшая цель, идеалы?
Федор пожал плечами, отодвинул шторку и стал смотреть в окно. Смеркалось, мимо плыли смутные заснеженные перелески, белые поля. Призрачно темнели на снегу скелеты изб, одинокие печные трубы, какая-то станция со вздыбленной горбом платформой и обломками вокзального здания, в гроздьях сосулек, телеграфные столбы, косо повисший обрубок шлагбаума, будка стрелочника с оконцем, забитым фанерной пятиконечной звездой.
Официант принес закуски, коньяк в графинчике, зажег лампу, и печальный пейзаж за окном исчез, стекло отражало стол, приборы, огонь лампы, смутный полупрофиль Федора.
– Ничего уж не видно, а вы все смотрите, – с усмешкой заметил Радек, – давайте выпьем. Коньяк отличный, французский. Ваше здоровье.
Они чокнулись. Федор только пригубил, Радек выпил залпом, закусил лимоном.
– Угощайтесь. Я знаю, вас кормят неплохо, однако таких чудес давно, небось, не едали. А не пьете почему?
– Мне алкоголь противопоказан, организм не принимает, – Федор подцепил вилкой ломтик холодной осетрины.
– Забытый вкус, верно? – спросил Радек, попыхивая трубкой и наблюдая, как он жует.
– Да, рыба замечательная.
– То-то. Семужку попробуйте. А Бокий ведь вас провожал. Я слышал, как вы шептались в купе. Не беспокойтесь, слов не разобрал, хотя уши навострил, не скрою. Ну, строго между нами, «Черная книга» правда существует?
Федору уже приходилось слышать о том, что Глеб Иванович по тайному поручению Ленина многие годы собирает всю грязь о деятелях большевистской верхушки и записывает в «Черную книгу». Но прямой вопрос о том, правда ли это, ему задали впервые. Глупо было делать удивленные глаза, спрашивать: что вы имеете в виду?
– Знать наверняка никто не может, – ответил он тихо, самым доверительным тоном, – Глеб Иванович работает в совершенно иной области. Наука, техника, шифровальное дело. Вот у товарища Дзержинского точно есть досье на каждого, в силу его должности.
– Феликс? Бросьте. Он сам по уши в этом.
Официант принес тарелки с отбивными. Радек глотнул еще коньяку и стал жадно, неопрятно есть. Федору показалось, что он пытается вместе с куском мяса проглотить сказанные слова. «По уши в этом». Речь шла о германских деньгах.
«Тоже мне, великая тайна, – подумал Федор, – и Ленин в этом, и Троцкий, и Бухарин, и Зиновьев с Каменевым. У каждого из большевистской верхушки есть счет в швейцарском банке, на котором деньги германского генштаба. Номера, даты, суммы зафиксированы с немецкой пунктуальностью. Если уж говорить о «Черной книге», то она существует там, в Германии, и будет сохранена для потомков. При чем здесь Бокий?»
– Вообще Феликс странный человек, – промычал Радек с набитым ртом, – собирался пойти в ксендзы, а стал рыцарем революции. Корчит из себя скромника, аскета и требует, чтобы другие в этом ему подыгрывали. Иезуит, – Радек дожевал, поднял бровь, скривил рот, и лицо его приобрело карикатурно мефистофельское выражение. – Я бы господ с церковным прошлым к революции близко не подпускал.
– Сталин учился в Духовной семинарии, – заметил Федор.
– Ай, бросьте, – он допил коньяк и тут же налил себе еще из графинчика. – Кто такой Коба? Товарищ Картотекин. Плебей, серость. Конечно, некоторые амбиции у него имеются, он ползет вверх по бюрократической лестнице с плебейским тупым упорством. Но вряд ли достигнет высот. А свининка хороша, не соврал Николаша. – Радек притронулся салфеткой к губам, отодвинул тарелку, принялся вытряхивать свою трубку. – Между прочим, эти два несостоявшихся попа, католический и православный, Феликс и Коба, отлично спелись, сплотились, хотя один потомственный польский аристократ, другой сын кавказского сапожника, пьяницы.
– Какое это имеет значение? – спросил Федор и тоже отодвинул пустую тарелку. – Аристократ, плебей. Вы же убежденный коммунист, разве для вас важно происхождение?
– Сами-то, небось, из дворян? – Радек прищурился и погрозил Федору пальцем.
– Ошибаетесь. Моя мать была прачка, отец неизвестен.
– Неизвестен? Так это же здорово! Это дает безграничные возможности. Вдруг князек? Или граф? Или барон остзейский?
– Ну, это вы загнули. Для остзейского барона я слишком брюнет. А что касается папаши, самый благородный из всех возможных – трактирщик Степан, мещанского сословия. Другие кандидаты – извозчик Андрей, дворник Пахом и далее вниз по социальной лестнице. Слушайте, а вас правда всерьез волнует эта мелодраматическая тема? Тайна рождения, благородный отец. Увлекаетесь синематографом?